Скачать в виде электронной книги MOBI
Эту часть написанного курсивом рассказа проницательный читатель может опустить, поскольку нет такого человека в России, который бы не знал, что представляют собой дороги в нашей Богом, хотя ещё совсем и не забытой, но и не обласканной Им стране. И по этому поводу иногда в устах русского человека проблема отсутствия дорог или недостатка даже плохих в нужном месте, выглядит не то, чтобы злопыхательством, но скорее откровением, за которым находится грань понимания происходящего в России любым, обладающим здравым смыслом иностранцем, посещающим безмерные наши веси. Например, чужеземец, не способен взять в толк, почему же тема необходимости иметь хорошие дороги может существовать у нас вечно, если люди хотели бы непременно передвигаться и быть счастливыми от наслаждения движением и бытием …
В том-то и заключается сущность подобного недомогания иноземцев, не способных понять всей прелести и романтизма борьбы за существование в условиях бездорожья. Им, с хорошими дорогами, жизнь может показаться наскучившей и даже утомительно пресной, поскольку на любом отрезке её не возникает никакой новизны. Ни тебе ухабин, ни зияющих дырами мостов. Одни знаки впереди, вещающие: кемпинг, закусочная, заправка, гостиница…. Пожалуй, кроме указателя отхожего места, кое непременно предусмотрено в любом случае, где дорожный знак предполагает хотя бы минутную остановку путешественнику. Но не у нас. Смрад, истекающий из «скворечников» с надписями «М»и «Ж» означает не возможность облегчиться, а неистребимое желание проследовать как можно дальше и быстрее, дабы испытать это наслаждение где-нибудь под берёзой или ёлочкой, но непременно на лоне… Пока всё придорожное лоно не превратится в отхожее место…
Наше же счастье и удобства езды по дорогам, гарантирующим только (и то не всегда!) направление передвижения, находятся в каком-то другом измерении, а каком, мы и сами не ведаем. А один мой знакомый предприниматель даже вынашивал идею привлечения иностранных туристов в Россию, чтобы те, заплатив деньги, ощутили прелесть бездорожья и состояние души человека, которому необходимо вернуться в родные пенаты, когда поджимает время или возникают иные обстоятельства, но отсутствуют дороги. Подобный адреналин вряд ли они найдут в своей собственной стране, пронизанной паутиной дорог, за проезд по которым надо платить. А здесь – не надо на это раскошеливаться, поскольку платить-то не за что. Так что неизвестно, что выгоднее…Хорошие дороги или отсутствие оных.
Страшнее всё же, когда в бездорожной России бросают эти самые дороги, вместе с посёлками и людьми. И нет тому объяснения, кроме одного – стремления к непостоянству, заложенному в душе русского человека, не желающему знать, что он хочет, но желающего найти ту национальную идею, которой он будет сыт по горло без дорог и весей, с ощущением обретённой им самости.
* * *
Как выглядят наши дороги, так стороннему наблюдателю представляется и жизнь вокруг неё и тех окраин, которые дороги соединяют. Поскольку в России дороги всегда представляли собой неразрешимую проблему для тех, кто управлял страною и кто жил с ней и в ней, то и жизнь в отечестве представляла собой неразрешимую задачу, о которой знали, говорили, но свыклись с её неразрешимостью. Времянки, коих в России меньше, чем деревень, сел и городов, поскольку одна дорога могла быть единственной связующей нитью для нескольких из них, становились мерилом, образом и смыслом существования всех и всего. Представлялось, что сама жизнь людей в бескрайних российских весях казалась временным явлением для тех, кто отваживался селиться в Богом забытых углах. Такие времянки (лежнёвки в лесах и просёлочные дороги в пустоши, след от машин, тракторов или просто колея) становились постоянной болью для живущих вблизи этих дорог. Болью, схожей с зубной, кто не мог решиться идти на прием к стоматологу, а для других, не ведавших, как по бездорожью добраться до зубных дел мастера.
Временность в России всегда была показателем постоянства, висевшей над нами во все исторические времена. Ибо временность власти не позволяла ей печься о своих вотчинах. Временное же народом воспринималось как постоянство временности, олицетворявших единство противоположностей, принимаемых чудаками за национальную идею вольницы российской, простирающейся так далеко, что некоторые люди, прожившие всю свою сознательную жизнь в своих углах, так ни разу и не видели тех окраин, кои простирались за ними… Потому и участь окраин и судьбы столиц были своими противоположностями, отчего в России во все исторические времена никогда не проявлялось единство в понимании смысла своего существования, кроме тех годин, когда нужно было не жалея живота своего защищать бескрайнее отечество от перманентных посягательств на то, что не могло объединить людей в мирные времена.
* * *
Развилок двух дорог, открывшийся в нагорье перед Сениным, ехавшим с водителем в Оймякон, выглядел тоже как две судьбы.
Одна дорога накатанная и ухоженная – символ благополучия и перспективы существования всего того, что она связывала, другая представляла собой полузаросшую тальником, да полярной берёзкой колею, обходящую давно разрушенный деревянный мост возле последнего языка наледи. Он, построенный ещё ГУЛАГовцами, рухнул давно и лежал посреди долины, как разорванная на три части змея. Водители или просто рыбаки, случайно забредшие на эту дорогу, уже начали пилить его на дрова. А поскольку он был длинным, то, вероятно, долго еще не придётся случайным людям ухать топором по окрестностям чахлой тайги. Высохшие брёвна – чем не топливо. Вот и послужит ещё мост, но уже только телом своим. Не сгорел и не сгнил сам, сожгут те, кто не строил его.
Ухоженная же часть дороги, помеченная многочисленными знаками, предупреждающими, что ожидает водителя за ближайшим поворотом, звала в перспективу низкогорья с корытообразными заболоченными долинами и представляла собой новую часть легендарной трассы Северо-Востока. На обочине её стояла заправка, представляющая собой подрезанный домик-цистерну с дверью и окошком, да двором, открытым всем ветрам, где расположились несколько цистерн с дизельным топливом и бензином.
Вначале за стеклом небольшого окошка перед водителем неожиданно являлось небритое, выглядевшее заспанным и безразличным ко всему происходящему вне домика-цистерны, лицо заправщика. Появившись, оно исчезало. После какого-то шороха, шарканья за окном маленькая дверца окна, наконец, открывалась, и в ней показывались, вот как сейчас перед Сениным, две волосатые руки. Они взяли деньги, бросили их в рядом стоявшую коробку из-под обуви с невероятными вензелями иностранной фирмы. Лицо заправщика, не глядя на водителя, кивнуло в сторону стойки с дизельным топливом и также внезапно, как и появилось, снова исчезло за выгоревшей на солнце шторой с мелкими цветочками неясного цвета. Бочка-дом снова, кажется, умер до следующего, желающего пополнить порожний автомобильный бак шофёра.
– Эй, служивый, где лучше проехать через речку, здесь или за мостом? – крикнул водитель бочке-цистерне.
– Здесь лучше…, – глухо донеслось из бочки. – Под наледью за мостом объезжают уазики, идущие на Оймякон. Но там можно утонуть в ригелях, – дежурно раздался голос заправщика, и всё снова стихло.
– Пойдём в обход! – махнул рукой водитель и развернулся к развилке старой дороги.
Это была не дорога, скорее, след, которым пытали судьбу небольшие автомашины, чтобы перебраться на ту сторону Кубумы. След петлял между протоками замысловатыми виражами, обходя глубокие места и зыбуны выше порушенного деревянного моста, где за небольшим тальниковым пролеском неожиданно появлялись серые, местами уже ободранные дома – поселок дорожников с одноименным названием.
Поселок как посёлок, каких немало было разбросано по трассе, воплощая освоенность территории, на квадратный километр которой не приходилось и одного жителя.
В «застойные времена умирающего социализма» здесь было всё: шоферская со всеми мыслимыми северными удобствами; приличная столовая, работавшая круглосуточно; двухэтажная каменная типовая гостиница, магазин, заправка, ремонтные цеха с дорожниками. Все дома дорожников были подключены к центральному отоплению. Проезжавшие на Магадан или Хандыгу водители, обязательно затоваривались ароматным хлебом, булочками, пирожками, пончиками и в качестве презента привозили их близким или друзьям. Как подарок от зайчика таёжного. Уж больно они напоминали традиционно домашнюю вкусность с каким-то особым способом приготовленную изящность. Оторванность от материка люди не ощущали. Радио и цветное телевидение было в каждом доме. Было и удовлетворение тем, что они делали нужное дело.
Другое сейчас. Поросшие бурьяном и иван-чаем полуразрушенные дома, с коих смотрели чёрными глазницами оконные проёмы, сорванные и болтающиеся, скрипящие проржавевшими петлями двери под напором едва поднявшегося со стороны наледи ветра, вещали уныние разорения, словно по посёлку прошлась какая буря, или он был объектом испепеляющего нашествия, целью которого было только одно – разор. Но ни того, ни другого не случилось. Нашествие исходило от представления тех, кто сверху управлял жизнью этих людей, признавших посёлок, с таким трудом отстроенный, в которого вдохнули когда-то жизнь, от которого зависела судьба трассы и обжитых посёлков возле неё, да и самих людей, «бесперспективными». И потому что осталось здесь (детские кроватки, коляски, холодильники, телевизоры, столы, стулья, омытые дождями и побитые морозами шкафы, брошенные теплицы, превратившиеся уже в рухлядь), сдавалось, что жители дома покидали в спешке. Поскольку нажитые и с таким трудом и доставленные сюда пожитки увозить было накладно. Потому и побросали скарб.
И в одночасье рухнуло всё: и посёлок, и судьбы людей, связавшие свою жизнь с Севером, и мосты старой дороги. Её, извивающееся между пологими склонами нагорья тело, точно бы оборванная нить с высоты современных спутниковых систем, пунктиром огибало сопки, ныряло в ручьи и тянулось к другим, также доживавшим свой век посёлкам оленеводов, дорожников, словно вопрошало к небу, мол, что вы сделали, люди с тем, что создавали сами с таким трудом?! Вы, надеждами и чаяниями, а где и костьми по злой воле или иронии судьбы колесованной страны, когда-то засыпавшие болота и прорезавшие овраги ради того, чтобы оживить это вечное безмолвие, проложили дорогу во времена не самые лучшие для отечества, поставили посёлки. Но, так и не обжив их по-настоящему, бросили, чтобы потом, словно опомнившись от зелёного похмелья, станете поднимать всё заново, но уже с большими тратами, призывая народ к новой волне заселения Севера, коих было уже итак немало, но все они так и заканчивались ничем.
Житие в условиях постоянных перемен – крест, которым осенён русский человек, не ведавший никогда постоянства наслаждения своим делом. Оттого всякий раз передавал своим отпрыскам необходимость, а то и неизбежность новых перемен. Может, по этому наши веси и дороги всегда выглядят не обустроенными, потому как зачем тщиться на это, коли, за этим последует организованное кем-то новое разорение.
Ирги была последней из тех, кто покидал посёлок и дом. Ещё крепкий, срубленный одним из первых поселенцев, коего она помнила добрым и тороватым, дом с плотно прилегающими и лишь от времени потемневшими брёвнами от венца к венцу, сейчас вырастал из буйного разнотравья и вездесущего иван-чая среди нелепости разорения, а потому выглядел такой же нелепостью. Только она (нелепость), в отличие от пустоши и разора, была нелепостью обитаемого острова среди безлюдного нагорья, над которым поднимался дымок, свидетельствующий о том, что не всё ещё вокруг вымерло. И это «не всё» диссонировало с безмолвием гольцов, у подножий покрытых чахлой лиственницей, кедровым стлаником. И со стороны «не всё» выглядело такой же напраслиной сопротивлению обступившего со всех сторон тишью опустошения.
Женщина закрыла дверцу проржавевшей железной печи во дворе, поставила на неё чайник. По привычке, было, потянулась к боковому карману выгоревшей на солнце стёганой куртки, но, вспомнив, что последнюю сигарету она выкурила ещё вчера, махнула рукой. Наклонилась к кукану с рыбой, и начала её чистить. Чистила здесь же, у печки на пне. Внутренности подбирала кошка. Проглатывала их жадно и смотрела в глаза хозяйки всякий раз, когда та не успевала достать потроха.
Хозяйка тоже была голодна. Хариуса под наледью было мало. И ей пришлось полдня бродить с удочкой по ямам далеко от поселка, чтобы наловить рыбы к ужину. Вышло впрок. Потому всю рыбу разделила на две кучки. Одна – поменьше – к ухе, вторая – к засолке.
Ирги не хотела готовить дома. Там, в наступающих чуть приглушённых полярным днём сумерках августовской ночи, было не уютно, хотя комнаты и кухню она поддерживала в чистоте и том неброском убранстве, какое обычно встречалось в оторванных от цивилизации заброшенных таёжных весях. Здесь, во дворе, взгляду женщины открывался простор нагорья, чахлая тайга на склонах, в расцветке тронутая едва заметными изменениями ещё не приближающейся осени. А небо в заходящих лучах солнца блистало феерическим нимбом святости уходящего за горную цепь, уже бегущего навстречу ночи дня.
Усталость взяла своё. Ирги склонила на грудь голову и задремала в потёртом кресле, притащенном ею из разорённого холла бывшей шоферской гостиницы. И это кресло, железная, давно прогоревшая печь с большой жестяной трубой, и женщина, среди утонувших в зарослях иван-чая развалин, выглядели какой-то иронией естественной дикости нагорья и искусственного разорения, исходящего от человека.
* * *
– Давай, Савелич, свернём вон к тому дому, – бросил Сенин водителю. – Дымок там виднеется. Зачаюем. Что шарашиться по пустоши брошенного посёлка и место искать.
– Там старуха живёт. Ирги. Живая последняя душа на триста вёрст вокруг. В бедности. Говорят, голодает.
– Поделимся, чем Бог послал. Больно не хочется останавливаться, где попало. Не люблю брошенное жильё. От него смертью веет.
– А кто его любит, брошенное-то.
«Урал» остановился прямо во дворе. У топившейся печи стояла женщина, прикрывая почерневшей от солнца ладонью слезящиеся глаза.
– Здорово, хозяйка! Чайком угостишь? – доброжелательно обратился к ней водитель, шумно захлопывая кабину машины.
– Воды много, не жалко. А куда путь держите?
– В Оймякон.
– А обратно, когда?
– Обратно зимой. К старателям железки всякие везём.
– Железки… Кому они нужны, железки теперь, когда посёлки бросают. А я думала, что скоро и обратно пойдёте. Глядишь, старухи что-нибудь привезли бы. Кроме соли и спичек ничего больше нет… Закурить есть?
Савелич достал из грудного кармана начатую пачку сигарет и протянул женщине.
– Оставь себе, у меня ещё есть, – отвёл руку старухи, протянувшей ему обратно сигареты, водитель.
Женщина сделала подряд несколько затяжек. Удовлетворённо вздохнула.
– Без хлеба можно ещё. Без курева не могу… А кто это с тобой?
– Геолог со старательского полигона.
– А-а… Работает ещё народ. Не всё золотишко выгребли, значит. Выгребут всё, оставят и Север. К чему тогда здесь прислоняться. Не к чему.
– Здравствуйте, мамаша! – поздоровался Сенин и поставил большую сумку около кресла.
– Здравствуй, однако. Садись, уха, кажется готова. Пока похлебаете, чай заварится. Заварка есть?
– Есть.
Геолог начал, было, рыться в сумке, потом неожиданно высыпал её содержимое прямо на притоптанную и высохшую траву. Достал пачку чая и протянул женщине. Та внимательно осмотрела большую упаковку.
– Хороший видно. Пахнет хорошо. Я тоже насушила травяного. Каменушка, кислица, почки берёзовые, душица, иван-чай. Сбор хороший. Потом угощу. Первяк заварю вашим. Долго стоять будете?
– Нет, отобедаем и… «по коням!», ответил Савелич.
Старуха докурила сигарету. Осторожно притушила окурок и положила его на обветшалую от дождей, солнца и ветра тумбочку. Приоткрыла дверцу. Достала две чистые тарелки – из былого общепита шоферской столовой.
– Наливайте ушицы. А я потом. Некуда мне торопиться.
– Да садись ты, мать! Откушаем вместе и по пол кружечке выпьем, – бодро предложил Савелич, вытаскивая из сумки бутылку водки, снедь всякую.
При виде бутылки, глаза старухи засветились.
Ты погоди, милок, я сейчас сервис устрою. – И женщина скрылась за дверью дома.
Через минуту-другую она вышла с потёртым цветным подносом, на котором стояли три высоких стеклянных, испещрённых какими-то красными вензелями стакана из тонкого стекла.
– Из былой роскоши осталось. В холе гостиницы когда-то красовались. Бывало, наше дорожное начальство жаловало приезжих. Теперь вот подобрала. Правда, нечего в них наливать…
Савелич откупорил бутылку, налил в два стакана, а себе плеснул в кружку.
– А ты что сервис не поддерживаешь? – сказала старуха.
– Ну, его, сервис твой. Стакан больно высокий и голову запрокидывать надо. А из кружки нос поглубже… и – нету-ти радёмой. Поехали!
Старуха попыталась выпить в один глоток из стакана. Не получилось. Вылила остаток водки в кружку. Допила. Итожила:
– …действительно не удобно… Для чего тогда хренотень такую держали в буфетах…
Сенин не последовал примеру. Пригубил стакан и аккуратно поставил его обратно на поднос.
– Что, не идёт, радёмая? – заметила женщина.
– Не идёт, мать, – ответил геолог.
– И то хорошо. Зачем привыкать в таком возрасте. Я, правда, в семь лет, тогда ещё на восьмом прорабстве, спросонья выпила пол стакана водки залпом. Думала вода в стакане была. А это, мужики не допили с вечера, и в стакане водка-то и осталась. Сразу не почувствовала. А когда вдохнуть хотела, закашлялась, воздух хватать ртом начала. Мать проснулась и давай трясти меня. Еле отошла я. Потом очень плохо было. Думала, помру. Но отлежалась, однако…
Старуха потянулась за ломтиком колбасы, бросила его в беззубый рот и, причмокивая, продолжала. Кошка потёрлась о ноги хозяйки. Достала из кастрюли голову хариуса и положила перед ней на траву. Та понюхала и не притронулась.
– Ишь ты, колбасу учуяла. А хариус уже не мясо ей, окаянной. Животина и та разнообразию хочет. – И снова продолжила рассказ о своём.
– Матери моей, царствие ей небесное, – не перекрестилась, – вольницу дали при женском лагере, что на сто двадцать пятом был в своё время. Кашеварила там. А меня ей заделал какой-то партеец из-под Вологды до суда. Оно и к лучшему. Так как беременной женщине какая никакая привилегия была при лагере. Потому, может, и выжила. А когда через три года после смерти Сталина лагерь наш ликвидировали, пошла мать таскаться по дороге от барака к бараку, покуда не достроили трассу. В пятьдесят старухой совсем стала. Померла, не мучаясь, в зимовье на Прижиме. Сразу. Похватала воздух, как я после того, как водку за воду приняла, и всё. Кончилась. Зима была. Мало машин ходило тогда. На пятый день только помогли мне похоронить мать проезжие шофера. Они знали её. Помянули мать, а меня забрали сюда.
Старуха потянулась к хлебу. Понюхала его. Положила обратно. Вздохнула.
– Посёлок тогда только начал строится. Как и у матери, у меня не было никакой специальности. В школе не училась. Но читала и писала хорошо. Зэки научили в прорабстве. Убирала в шоферской, истопником была. Кочегарила в котельной… А когда прикрыли посёлок, и все разбежались, кто куда, стала мытарить одиночество. Да не оно страшно…
– А что ты не подалась куда-нибудь? – спросил Савелич, наливая женщине в кружку водки, не плеснув ни Сенину, ни себе.
Женщина потянулась к кружке.
– А ты что себе не налил?
– За рулём, мать. Мне довольно. А тебе всё равно, когда сны видеть.
– И то, правда.
Женщина выпила, не морщась, будто пила давно знакомый сладкий напиток или морс какой. Потянулась за колечком свежего огурца, горкой нарезанного Савеличем. Продолжала.
– А куда мне было податься? Последняя я, как бескрылая птаха, не способная улететь за своей стаей. Ни кем не брошенная на произвол судьбы, поскольку некому было меня бросать, но оставшаяся здесь. Даже почему я осталась здесь, не знаю. И мне кажется, что я вообще последняя из живущих на Земле людей. И после меня наступит конец всему, и некому будет сторожить безлюдную трассу, где нет-нет, да и появляются люди. Как вы, например. А я – вот она. Здесь, живая. А потому, покуда здесь люди есть, надежда остаётся, что вернутся сюда и другие, кончится эта напраслина. Не дело дома бросать, которые с таким трудом строились вместе с дорогой виноватыми ли невиновными. Кто их теперь рассудит: зэков ли, завербовавшихся когда-то людей на заработки, или по своей воле оказавшихся здесь строителей и дорожников.
Старуха присела на почерневший от времени пень. Положила на колени руки-плети. Морщинистое и тёмное её лицо, кажется, стало ещё чернее. Плечи выпинали из-под стёганки, подчёркивая её худобу. Руки на её коленях выглядели выгоревшими от северного солнца. Были похожи на мумифицированные останки только что вскрытой гробницы. Настолько они выглядели иссохшими. Немного помолчав, заговорила опять, будто бы исповедовалась.
– Никого из родственников у меня не было. Мать рассказывала, её из-под Вологды этапом доставили сюда. А за что ей срок дали, право и не припомнится. Всё поминала, что её молодую силком взял кто-то из партейных в селе, а чтобы она не стала жалиться, оговорили, будто против партии пошла в шестнадцать-то лет. И скопом с какими-то мужиками в лагерь определили.
Помолчала. Налила ухи. Но не притронулась.
– Пенсию маленькую мне дали. Но и её надо получать у дорожников. Я-то при них служила. Но не наездишься туда на перекладных. Вот и бедую здесь. Пока ноги держат.
– А кто тебе имя такое дал, Ирги? – спросил Савелич.
– Меня Ирой мать нарекла. Но однажды к ней из Томтора пастух эвен прилип. Хороший мужик был. Правда, плохо говорил по-русски. Меня всё звал Ирги, да Ирги… И я привыкла к этому имени. Когда умерла мать, хотел забрать к себе. Но я не захотела в стойбище идти к нему. Мне хотелось в платьице ходить по посёлку. К тому же меня любил один бульдозерист. Шальной такой. Роста небольшого, да и не красавец совсем был. Но, бывало, посадит к себе в кабину, увезёт на трассу, и мы там днями дорогу ровняли. Хорошее это время было. Ребёночка мне заделал. Только выкидыш был. А после у меня ничего уже не случалось. Либо мужики у меня такие были, либо во мне что-то не так от матери моей досталось…
Однажды с метеостанции парень ко мне подвязался, когда молодость свою я уже по трассе растеряла. Увезти хотел. Да не увёз. Сам уехал… Да что это я вам исповедуюсь. Захмелела старуха. А одной и поговорить не с кем…Тебя-то как звать, парниша,– обратилась женщина к геологу.
– Марат.
– Татарин что ли?
– Вроде того.
– А чем промышляешь?
– Геологом у старателей.
– Значит, золото копают ещё?
– Копают…, куда ему деваться.
– А почему тогда дорогу эту бросили, коли копают?
– Другую ветку построили, вот и объезжают теперь… Короче та стала. Да и мост поставили через Брюнгаде.
– А вы зачем по этой дороге поехали?
– В Оймякон надо, по делам…
– Ну, с вами не разговоришься… Может отночуете здесь?
– Нет, мать, поедем. Чайку попьем и поедем,– за Марата ответил Савелич и начал выкладывать из своей сумки продукты прямо на пол. – Это тебе, мать. Обратно после сезона этой же дорогой пойдём. Глядишь, что-нибудь прихватим с собой…
* * *
Когда машина вывернула на брошенную дорогу от дома Ирги, в боковое зеркало Марат увидел худую одинокую фигурку женщины, молча провожавшую их. У ног её сидела серая кошка, словно тень всегда сопровождавшая хозяйку. Ирги стояла и смотрела вслед им до тех пор, пока машина не завернула за брошенный остов почерневшей от угля и от времени котельной.
* * *
Когда гости уехали, Ирги праздновала. Еды ей оставили много. Да ещё оставалось две пачки сигарет и недопитая бутылка водки. Всё это она собрала и снесла в дом.
* * *
Осень незаметно охладила лето и за два-три дня желтизна лиственниц уже осыпалась на намертво лёгший до весны снег. Ирги успела сделать загородку на протоке и вдоволь наловить хариуса. Изредка проходившие по умирающей трассе машины не волновали её. Кто хотел и знал её, тот заворачивал на огонёк. Она потчевала проезжих рыбой, зайчатиной. Её угощали кто, чем мог. Рассказывали, что творится за пределами заснеженных гольцов. Она слушала, и всё спрашивала, вернутся ли сюда люди. Но они знали столько же, сколько и она. Даже говорили о какой-то бесперспективности Севера. Она удивлялась тому, поскольку не понимала, как может быть бесперспективной обжитая когда-то земля, где есть хоть одна, но дорога, соединяющая другие посёлки, где остались люди.
Иногда просила, чтобы передали туда, на какой-то верх, что нельзя так, мол, обходиться с землёй. Люди улыбались и удивлялись детской наивности женщины, у которой были такие же младенческие представления о том, что в действительности происходит там, на материке. В стране, где перемены были нормой, а постоянством были перемены.
Однажды, выйдя из дома, чтобы проверить петли на зайцев, она издалека увидела над своим поселком дым. Тот столбом поднимался почти вертикально вверх и где-то высоко над стелился вдоль долины реки.
– Мать честная! Горю…
И с этими словами она бросилась к своему дому. Когда она прибежала к нему, всё уже было кончено. Кострише догорало…
Она долго ходила вокруг пепелища. Не плакала, не причитала. Она ходила как во сне. Пока к ночи не стала замёрзать. Откуда-то ей послышался нарастающий шум машины. Она встрепенулась и побежала к дороге, в надежде успеть перехватить её.
Но стояла долго, а машины всё не было. Ей явственно чудился гул машины, и она ждала, что вот-вот вынырнет та из-за поворота. И тогда, как и все когда-то, она навсегда покинет это место, забытое всеми и выглядевшее уже страшным в белом безмолвии, на которое из и иссиня чёрного неба падал едва заметный свет холодных звёзд. Не заметила, как села на бревно и задремала…
* * *
Из Оймякона на Хандыгу Марат возвращался с Савеличем, когда морозы уже доходили до минус сорока. Перед тем, как выехать на трассу, почему-то вспомнил старуху из Кубумы. Она чем-то напоминала ему его мать, когда он уходил молодым специалистом на заработки на Север. Также провожала его за околицу, когда Марат выезжал на попутке, также как Ирги не махала рукой, а так и стояла неподвижная, опустив одну руку, как плеть, а другой краем платка вытирала набежавшую, видимо, слезу.
В Томторе Марат попросил Савелича перекусить, а сам на всё, что у него оставалось из наличности, накупил продуктов, сигарет. Прихватил две бутылки водки и какого-то красного вина. Савелич на это заметил:
– Старухе из Кубумы, что ли, презент? Здесь на трассе пьют водку, Марат, не вино.
– Глядишь, в Новый год разговеется и наполнит разрисованный стеклянный стакан. Помнишь, как ей хотелось, чтобы мы водку красиво выпили.
– Помню… И поднос помню… Надо же! действительно, для неё был тот день праздником. Только я не оценили это. Кружкой размазал её гостеприимство.
– Ладно, поехали! Я с базы кожушок почти новый захватил у оставшихся на базе сторожей. Подарок, вроде…
* * *
Подъезжали к Кубуме к вечеру. Короткий декабрьский день умирал быстро. Границы сопок выступали резче и лишь на нескольких из них розоватые блики указывали на то, что солнце ещё не покинуло стылый край с заснеженной дорогой, на которой не было видно ни одного следа от машин. Только редкие цепочки следов от живности пересекали тело дороги, словно не были заинтересованы в ней, будто бы избегали дорогу, как нечто не естественное среди этой дикости природы.
Посёлок еле выделялся серостью небытия в белом безмолвии снега и холода.
– Ни дымка, ни жизни…,– обронил Савелич.
– Может, уехала Ирги? – предположил Марат.
– Такие не уезжают…и никогда не уезжают. Здесь она. Может просто уже отдыхает. Небось у неё ни свеч, ни фонаря нет. Не спапашились с тобой в суматохе сборов.
– А это что там, застыло около дороги?– показал рукой Марат.
– Где?
– Около старой заправки.
Посмотрим…
Машина остановилась около того, на что указывал геолог. Савелич и Марат вышли из «Урала» и остолбенели. На бревне сидела Ирги, покрытая белым снежным саваном, уронив голову на колени. Это была действительно замерзшая мумия. Женщина, наверное, застыла давно, потому, что возле неё уже виднелись следы горностая…
Вдвоём под застывшие скрюченные руки её приподняли легко, словно это было не тело женщины, а нечто, напоминавшее невесомый гипсовый слепок. Решили отнести в тело в дом. Но когда в сумерках уже подошли к нему, перед ними из-под снега выросли присыпанные снегом обуглившиеся брёвна сгоревшего дома… Истошно мяукая, вынырнула откуда-то из чудом сохранившегося рядом сарая, кошка.