Скачать в виде электронной книги MOBI

Я встретил этого человека недалеко от входа на рынок. На первый взгляд, как мне показалось, это был обыкновенный бомж. Но в отличие от многих, какие попадаются в последнее время всё чаще и чаще, словно государство выполняет какую-то узаконенную программу расситовки его граждан на тех, кто должен занимать верх или дно, этот держался особняком в непременном сопровождении собаки и кота, таких же взлохмаченных и неухоженных, как он сам.

Животные наследовали его состояние и образ жизни. Да и попрошайничал бомж не стандартно. Перед каждым из лежащих на полу полусонных животных стояла обрезанная на половину пластиковая бутылка с несколькими монетами внутри. Тем самым хозяин давал понять прохожим, что это не он просит на пропитание, а животные, к которым у людей осталось чувства сострадания больше, нежели к своему соплеменнику. И те, чтобы попасть в пластиковые обрезки, бросали монеты, нагибаясь к каждому из них. Со стороны это выглядело так, будто подающие люди не то кланялись братству бездомных животных и извинялись за всё общество, что оно довело до такого состояния падения их с хозяином, не то считали именно каждый в отдельности себя виноватыми в том, что и собака, кот и человек оказались на самом дне, из которого им явно было видно уже никогда не выбраться.

Хозяин животных также сидел на полу у бордюра, вытянув вперёд ноги со стоптанной обувью, которую и распознать-то нельзя было, по какому сезону она для него. Настолько она была ветхой и изношенной.

В мизансцене разместившихся на грязном полу животных и человека улавливался простой замысел: люди к падшему на дно своему соплеменнику должны относиться с большим безразличием, чем к животным, а потому могут подавать им лучше и чаще. Ибо люди в животных будто-бы отличали наличие души, по какой-то причине перекочевавшей от их хозяина к ним. Отличали и замечали, поскольку от проходивших мимо, да и подававших, видимо, было не мало семей, у которых только одно существо собака или кошка, или оба сразу, представляли собой своеобразный центр притяжения преданностью и любовью, которой согревалась семья, чего зачастую не хватало между членами семьи. Животные любили людей, люди — животных. Радовались общению и это сохраняло семью. В благодарность может именно этому осознанию такие люди подавали животным, а не падшему на дно человеку. К тому же большинство людей, проживших значительную часть отпущенной им жизни осознавали, что в действительности большинство собачьих морд выглядели и были благороднее человеческих лиц. И если улыбка на лицах людей могла означать не только удовлетворение, любовь, радость, но и подобострастие, переходящее в ухмылку, то у собаки выразителем её настроения являются её глаза и хвост. Пёс, лежащий около хозяина, иногда бил обрубком хвоста о землю, когда подающие люди подходили и наклонялись к пластмассовой посудине, словно благодарил их за это. Хотя люди, безразлично проходившие мимо, всю жизнь могли прожить с «поджатыми хвостами» — выразителем которых были опущенные глаза, покатые плечи, краснеющие уши, поскуливание вместо членораздельной речи. Жить в страхе и сомнениях, а умирать в капризах, раздраженности и муках, и цепляться за любую возможность избежать смерти и при этом винить всех и во всём, если она неизбежна. Собаки же и кошки болеют и умирают в смирении, терпении — молча на глазах домочадцев или уходят прочь от людей куда-нибудь в лес, степь, тайгу — подальше от их взоров, словно смерть для животных — интимное состояние встречи с неизбежностью. Умирать надо учиться у животных…

И мне неожиданно с горечью представился грандиозный уровень падения самого общества, для которого собственный индивид значил меньше, чем животные. Собаки и кошки, оказавшиеся в ситуации, когда человек в своём развитии однажды приручил их к своей среде существования, заставлял охотиться на дичь или беречь хлеб насущный от грызунов, но по каким-то причинам неожиданно выбросил их на улицу, где они не могли добывать себе пропитание иным способом, как с помощью того же человека, но уже также падшего на самое дно собственного существования.

Животные и человек образовали, таким образом, братство, зависимое от осознания необходимости стоящих над ними в прямом и переносном смысле подавать на пропитание ближнему из жалости. Именно жалость оставалась той хрупкой и последней связующей нитью общества и животного братства.

Со стороны это выглядело копией неустроенности самого расслоенного современного общества, внизу которого мельтешил народ, а наверху находились люди, имевшие доступ к большим средствам существования, бросавшие народу мелочь, которая для них ничего не значила, а для нищих — была единственным средством выживания, отвыкшего хорошо работать и на себя, и общество. Покорность, с какой простые люди получали подачки внизу от более обеспеченных, стоящих над ними, была сродни покорности животному братству на входе в центральный рынок, олицетворявший кипящую общественную жизнь и дно, которое обходили и старались не замечать ни богатые, ни средние, ни бедные по достатку люди, находившиеся уже на гране нищеты и боявшиеся вдруг оказаться рядом с бездомными.

Подавали бомжу, коту и собаке редко. Мелочь падала на дно пластиковых бутылок, издавая глухой звук, похожий на «Ох…».

Ни собака, ни кошка не обращали никакого внимания на происходящее. Дремали. Оба линяли и были очень худыми. С собаки серая шерсть свисала на задних ногах клочьями. Кошка временами судорожно искала блох и неожиданно замирала снова, положив пятнистую голову на передние ноги.

Бомж вырезал что-то источенным и перевязанным тряпкой ножом. Время от времени, не считая, бомж высыпал редкие монеты в истрёпанный карман рюкзачка советских времён и продолжал флегматично орудовать ножом.

Я подошёл к братству бездомных, положил свёрнутую в трубочку купюру в пластиковую бутылку и присел на бордюр.

— Как зовут?

Бомж взял бумажку, развернул её, и молча вернул.

— Возьми. Всё равно пропью.

— Почему?

— Лишние. На мелочь пирожков накуплю себе и им, — кивнул в сторону животных,— а они водку не пьют.

— Косточек животным купишь, себе туфли.

— Мы к концу дня к мусорным бакам подойдём, туда из мясного рынка не проданные остатки бросают. Животные не голодают. Так что забери деньги. По тебе видно, что они и у тебя не лишние.

Я сунул ему деньги обратно и повторил вопрос.

— Зовут как?

— А тебе на что?

— У каждого человека имя есть…

— Я не человек уже. Зовут Гвоздём. Имя запамятовал. Да и на что оно мне.

— И фамилию не помнишь свою?

— Была, да зачем мне она. Подкидыш я. А в детдоме определили и имя и фамилию без моего родства с семьёй. Пожил с ними, да видно всё, что не своё — чужим всегда оборачивается.

Помолчали.

— Что, и документов нет?

— Нет. Забрала их давно милиция.

— А как на дне оказался?

— Жизнь наказала.

— Как это может наказать жизнь?

— Кого жизнь милует, кому дарует всё, а кого наказывает. — Философски заключил собеседник.

— Жизнь человек свою сам делает…,— возразил было я.

— Обстоятельства, бывает, складываются разные. Не всё от человека зависит. В обществе живём. А оно к разным людям относится по-разному. Одних поднимает, других поднимает и бросает, третьих от самого рождения пинает…

Бомж вздохнул. Посмотрел на меня, спросил.

— А ты что нашим братом интересуешься, из любопытства что ли?

— Журналист я. Мне хочется понять, почему у нас в стране столько бездомных и их количество не уменьшается, а растёт.

Гвоздь усмехнулся.

— Не надо к бомжу даже подходить и расспрашивать, чтобы понять что к чему в обществе и стране родной… Вот я, к примеру, на кладбище живу. Там, как в жизни: кто побогаче, кто властвует — хоронят на почётном месте, в гробах — глаз не оторвать, произведение искусства. Хоронят на лобном месте: возле церкви, пышно, торжественно. Отпевают, не спрашивая, крещён или не крещён, верует или нет. Попам лишь бы платили. Памятники у них до неба. Кто победнее хоронят подальше, на окраине. У них на могилках чаще кресты стоят. Нищих просто зарывают. Иногда ставят столбик с каким-то номером. Не имени, ни фамилии… А по сути-то всех смерть уравняла. Какая разница, в каком гробе хоронят или без гроба закапывают. Жизнь все начинают одинаково, одинаково заканчивают. А вот живут по-разному.

— Не каждый же человек может определять судьбу развития общества, не согласился я. — Не все могут управлять обществом, не все слыть украшением общества, быть его новатором, художником, гением, наконец. Вот общество и отдаёт дань им вниманием к их праху…

— Не все, — согласился Гвоздь. — Но определяет, где хоронить гениев не народ, а те же, кто управляет народом или те, кто издевается над ним и самой властью: жулики, воры в законе, преступники разные…

Гвоздь почесал взлохмаченную бороду и переключился на свою жизнь.

— В детдоме меня мордовали сверстники и воспитатели. Сильно били, знаешь, как бьют звери больного собрата? Не знаешь… Тщедушным был. Да была одна добрая душа. Заступился паренёк за меня. Но зарезали его наши же детдомовцы. Я долго страдал. Даже в этом возрасте до сих пор иногда снится по ночам его лицо. Потом заставили меня сверстники воровать. И снова били. И свои и те, кто ловил меня за мелкие кражи: сигарет, булки хлеба, пирожка.

Гвоздь отложил строгать дерево. Взял кошку на колени. Та потерлась о рукав и вытянулась во всю длину своего исхудавшего не то от недоедания, не то от жары тела. Свесила голову с колена и снова задремала.

— Ждал, когда выберусь из детдома. А когда выбрался — на работу никто не брал. Да я и ничего не умел делать. Начал попрошайничать.

Около нас остановилась старая женщина с ухоженным лицом, в шляпе и белых одеждах минувшей эпохи социализма. Порылась в сумочке. Отсчитала мелочь, спросила:

— А вы действительно деньги на животных тратите?

— На них, милая.

— А чем же вы живёте?

— Я доедаю то, что от них достанется,— усмехнулся Гвоздь.

Женщина подозрительно посмотрела на него. Cнова покопалась в сумочке и высыпала деньги в пластмассу. С достоинством жертвующего на пропитание, с гордо поднятой головой женщина скрылась за воротами рынка.

Во всём её действе улавливалось не только сострадание к оказавшимися на дне животным и человеку, но и внешнее выражение удачного стечения собственных жизненных обстоятельств, которые пока не свели её самою к этому же братству.

Гвоздь покачал головой вслед женщине, продолжил.

— Однажды осенью я замерзал в парке на скамейке. Помню моросил холодный дождь. С вокзалов нашего брата обычно выгоняли. А тут подошел какой-то мужчина. Пожалел. Отвез на своей машине на дачу. Накупил продуктов разных. Дал одежонку. Когда уезжал — отдал ключи. Сказал: «Живи, пока я через неделю не приеду».

Я ему напомнил, что я в детстве воровал. На что он мне ответил: «То в детстве было, ты сам рассказал мне, а сейчас тебе семнадцать. За ум надо браться. Поживи у меня. Сбежишь, стало быть, я ничего не понимаю в людях. Не сбежишь, значит я пристрою тебя учиться в ПТУ. Хочешь приобрести рабочую специальность?». — Я пожал плечами.

— Сутки я отъедался, отсыпался и отмывался.

Мимо прошла молодая парочка. Девушка развернула за руку парня:

— Подай нищему!

— Он бомж, не нищий.

— Какая разница?

— А та! Видишь, мужик рядом сидит? Это он заставляет мужика попрошайничать и забирает у него деньги, а ему оставляет крохи. Спектакль, одним словом, — и, развернув подругу, ретировался.

— Прости, — сказал я Гвоздю. — Мешаю я тебе работать. Но я не надолго ещё займу твоё время.

— Я привык к этим сценам… Знаешь, какая главная беда людей, упавших на дно? Всё время спать хочется. Днём надо суетиться, чтобы на еду достать что-нибудь. А ночью либо холодно, непогодь мешает, милиция гоняет или просто люди побить могут за то, что устроился в подъезде или в другом неположенном для нашего брата месте. Потому, чтобы выспаться, напиваемся до отключки. Тогда ни боли не чувствуешь, когда бьют, ни холода. Это наутро уже проявляется: и боль и озноб. Бомжи все больные. Кто на дно падает, тот живёт недолго. Кроме тех, у кого, худо-бедно, крыша над головой есть.

Бомж закурил, вздохнул тяжело, погладил кошку и продолжал.

— У Николая Петровича было на даче всё: летний домик, кухня, даже баня. Свет тоже был. Дров много заготовлено в чурках. И до сих пор в голову не возьму, почему он доверился мне. Вокруг тогда дачи просто обирал воры, да и наш брат…

— Выспавшись впрок, на третий день я слонялся по даче и не знал, что делать. Наколол дров. Подмел дорожки в саду. Что-то где-то подремонтировал.

К вечеру сосед по даче спросил, кем я прихожусь тровичу. Я назвался дальним родственником. И мне стало не по себе. Соврал, конечно.

Потом читал книги. Их было немного в доме, пока однажды в субботу не появился на «Жигулях» хозяин. Похвалил меня за порядок в доме и во дворе. Потом мы ужинали вместе.

Он рассказал о себе. Его жена больной была и почти год не вставала с постели. Обещал познакомить с ней. И именно тогда я почувствовал нечто в себе, что перевернуло моё сознание. Он мне показался одновременно другом и отцом. Голос был мягкий такой. Много знал. Очень много. Был учителем в дорожном техникуме. А когда разместились с ним на ночлег, рассказывал мне про науки разные, про то, как мир устроен. И мне захотелось учиться. На что он просто ответил: «Пропишу тебя у себя дома. Пойдешь учиться. А пока поживёшь на даче». А чтобы я не возражал, сказал, что, живя на даче, ты будешь у меня в качестве сторожа. Так что ты, мол, зря хлеб не будешь есть мой.

Я поступил в наше ПТУ на электрогазосварщика. Понравилось мне учиться. Он даже хвалил меня за усидчивость. А через месяц умерла его жена. Помню сильно переживал он и любил свою женщину. Помогал ему, как мог. Он предложил жить с ним. Но я отказался. Жил на даче. В конце-концов я настолько привык и привязался к нему, что иногда ночевал у него дома. Он заботился обо мне, как своём сыне.

К концу следующего года я уже работал по специальности и приносил ему деньги. Все приносил. Он вежливо брал немного для хозяйства, остальные просил меня тратить по своему усмотрению. Поощрял покупку книг. В общем, я почувствовал, что такое семья, хотя он был также одинок, как я. Родственников у него не было. Потому, наверно, также привязался ко мне. А когда прислали мне повестку в армию, сказал, что будет ждать. Чтобы после армии возвращался домой. А я — писал ему.

Слово «домой» вызвало у меня какой-то приступ умиления, и я расплакался. Наверное первый раз в жизни рыдал, уткнув своё лицо в плечо ставшего близким мне человека. Он долго успокаивал меня. Помнится, тоже смахнул набежавшую слезу. Это был удивительный человек. Подобных людей больше в жизни не встречал.

Серый пёс поднялся с земли отряхнулся, почесался и бесцеремонно привалился бомжу со спины. Там хоть небольшая, но была тень. Гвоздь потрепал его загривок. В благодарность за внимание, пёс лизнул его руку и успокоился. Кот не проснулся. Также лежал на колени, свесив голову. Видно отсыпался за ночь.

— В армии служить было легко. Казарма хоть и напоминала детдомовский распорядок дня, но я быстро привык. У меня была специальность, к тому же получил ещё одну. Стал водителем. Вначале стеснялся писать Николаю Петровичу. Потом писать стало моей потребностью и, наконец, писал письма чуть ли не каждый день. Он тоже писал. Теплые такие письма. Письма не отца и старшего товарища — друга, понимаешь.

За хорошую службу дали отпуск на десять дней. Я ему купил подарок — трубку. Настоящую. Он курил. Потому обрадовался очень. Помнится, ни разу не закурил её самою, а положил на шкафе около портрета своей умершей жены.

Десять дней отпуска прошли быстро. Мы с ним ходили в кино, музей. А перед отъездом в часть провели с ним вечер в кафе. Вот тогда я и познакомился с Верой.

Гвоздь закурил. Тяжелым выдохом выпустил дым изо рта.

— Она сидела за соседним столиком с подругами и праздновала день рождения. А когда заиграла музыка, вместе с подругой пригласила нас с Николаем Петровичем на танец. Я, было, засмущался. Но Николай Петрович подбодрил меня и мы танцевали. Потом провожали девочек к метро. Вот тогда Верочка и дала мне свой телефон. Но я позвонил на следующий день уже с вокзала. Уезжал в часть. Она пообещала писать. И, действительно, писала. Работала она в трамвайном депо. Жила у тётушки скромно. Мечтала о своей квартире, семье. Родителей у неё не было и её судьба была почти похожа на мою.

Служба скрасилась глубоким чувством. Однажды она приехала ко мне в часть на целый день. И это ещё сильнее скрепило наши отношения. Жизнь мне казалась имеющим не только смысл, но превратилась в подобие праздника. Меня уважали на службе в армии. У меня был Николай Петрович, ждавший всегда домой. У меня была девушка. Всё было у меня, чем может полниться жизнь обычного человека.

После армии поступил работать на завод. Отношения с Верочкой приблизились к ожиданию чуда. Мы желали пожениться. Николай Петрович одобрил моё стремление обзавестись семьёй. Моё пожелание снять квартиру в городе не одобрил. Предложил прописать Верочку и поселиться у него, а сам перебрался на дачу. Я протестовал, но он мягко убедил меня, что так будет лучше. Что будет приезжать к нам, как наскучит ему на даче. Верочка восторженно приняла предложение, поскольку у тётушки ей было тесно в однокомнатной квартире и отношения с ней хорошие не складывались. К тому же от Николая Петровича до депо, где она работала, было рукой подать.

Работу я свою любил. Хороший газоэлектросварщик требовался на смежных производствах. И частенько выезжал в командировки. Верочка хозяйничала одна. Но однажды в ней что-то переменилось. Стала равнодушной к моим ласкам. Спустя некоторое время, возвращаясь из командировки, я застал её в постели с мужчиной. Он вёл себя нагло, а она ударила меня в лицо с криком: «Я никогда не любила тебя! Убирайся отсюда!». Я не сдержал себя и изуродовал лицо её любовника так, что понадобилась скорая помощь. Сломал два ребра, не тронув и пальцем Верочку. Она в это время позвонила сама в милицию и меня забрали…

Николай Петрович в это время находился на лечении в Кисловодске. Последнее время он жаловался на боли в сердце и ему порекомендовали подлечиться на курорте. Меня же привлекли к суду по заявлению моей Верочки. Она наплела такое, словно я систематически избивал её, пьянствовал. Воровал у неё деньги. Поскольку я был бывший детдомовец, то со мной не церемонились. И когда я понял, что суд будет быстрым и не в мою пользу, с помощью адвоката я дал телеграмму Николаю Петровичу: «Отец, приезжай! Мне плохо без тебя». Этой фразой я убил его. Он бросился ко мне на машине.

Через день меня привезли в наручниках в морг. Показали тело Николая Петровича. Просили опознать…

Перед въездом в город его машину протаранил «Камаз». Водитель «Камаза» заснул за рулём. Остался невредим. А я потерял названного отца. Мне даже не позволили присутствовать на его похоронах. Это во мне убило всякое желание общество считать человечным. Внутренне я выл, а внешне замкнулся совсем, поскольку мне стало всё равно.

На суде молчал. Адвокат старался изо всех сил, опираясь на хорошие характеристики с места работы. Но мне дали четыре года. Детдомовское прошлое словно гири, привязанные к ногам, тянули к обвинительному приговору.

Спустя три года, в колонию пришло письмо от Верочки. Сообщила, что родила двойню. Плакалась в письме, что трудно приходится. Просила меня не претендовать на жилплощадь, когда освободится, ради прошлой её любви ко мне и ради будущего её детей.

Вначале это меня взбесило, поскольку именно она упекла меня в тюрьму. Потом остыл. Представил себе, как тяжело ей будет в будущем воспитывать детей, если я ещё буду претендовать на жилплощадь в двухкомнатной квартире… Наконец мне стало по человечески жаль её. И поскольку мне даже и в голову не приходила мысль судиться с когда-то любимой женщиной, я подписал заявление и отослал письмо.

Когда я освободился, первым делом нашёл заброшенную могилку на городском кладбище. На ней был полусгнивший крест с едва сохранившимися датами рождения и смерти Николая Петровича. За четыре года у меня скопилась небольшая сумма, поскольку в заключении я работал и мне отчисляли на счет небольшие деньги. Поставил мраморную плиту, оградку. В общем сделал всё, что полагается любимому человеку после его смерти.

На завод меня не приняли. Начальство сменилось. Бывшие мои товарищи отвернулись, как от проказы какой. И я понял, что в нашем Отечестве судимость — клеймо на всю жизнь. Никто не хочет разбираться за что и про что ты сел в тюрьму. И это проблема не только моей жизни, моей истории, это, я считаю, проблема всего отечества, поскольку оно безразлично к своему народу, а значит у него нет будущего. У нас в России кто хоть один раз споткнётся по своему недоразумению или чьей-то ошибки с ним не церемонятся, его добивают или создают условия добровольного изгнания из общества. Кого же у нас замечают, с ним носятся как с писанной торбой. Хорош ли человек, плох ли, он неприкасаемый.

Поскольку у меня не было ни угла, ни работы, отправился далеко на север, чтобы начать жизнь заново. Но Отечество и там бездомных и судимых не встречало с восторгом. Меня приютили бездомные. Их там называют бичами. Среди них был очень образованный человек, по кличке Кэп. Бывший когда-то капитан дальнего плавания, но спившийся из-за семейных проблем, он попросил одного начальника партии взять меня на полевые работы. Посмотрев мои бумаги, тот отказал мне в полевых работах, поскольку у меня была судимость, но порекомендовал в гараж по ремонту автомобилей в геологоразведочную партию. Там требовался электрогазосварщик. К тому же у меня были и права водителя.

Я начал работать. У меня была своя каморка при шоферской гостинице. Там я и обосновался. Ко мне приходил Кэп с сотоварищами. Я не мог отказать в выпивке. Начал тоже пить. Правда, это не очень сказывалось на моей работе. Место работы для меня тоже было домом. Начальству я был находкой, поскольку мог работать в любое время и в любом состоянии.

Через год попросился в отпуск. Поскольку дома у меня не было и меня никто нигде не ждал, вернулся на могилу Николая Петровича. Прибрал её. К мраморной плите поставил камень с высеченной надписью: «Названному отцу от сына». Поставил каменный вазон. Попросил работника кладбища скромно ухаживать за могилкой, отдав вперёд небольшие деньги. Он согласился.

Однажды вечером отправился на дачу Николая Петровича. Посмотрел на неё издалека. Выглядела ухоженной. На террасе близняшки играли с располневшей без меры женщиной. В ней я узнал мою Верочку. В углу сада из шланга что-то поливал мужчина. В нём я не признал её бывшего любовника. Это был совершенно другой человек. Понял, что Верочка жила с третьим…

Покурив в отдалении, я вернулся на вокзал и поехал опять к себе — на север. Там у меня был свой угол, Кэп и его собутыльники, с которыми я мог расслабиться и уйти в себя. Это было братство падших на дно людей, которых когда-то измордовала судьба, как и меня. Но я сопротивлялся до последнего. Я был на границе этого падения на дно. Хватал ртом воздух жизни, а набрав его, опускался на дно, чтобы всплыть снова. Но судьба, если начнёт бить, то бьёт наотмашь.

В моё отсутствие у меня в каморке убили ножом Кэпа. Бичи, вышедшие с полевых работ, разбежались. Кто-то сообщил об этом в милицию. Когда милиционер вошел в каморку, за столом сидел я и держал в руках стакан водки. Не пил ещё. Только думал выпить за упокой Кэпа. Но меня тут же повязали и отправили в обезьянник. И странно. Именно в нём мне стала безразличной моя дальнейшая судьба. Если хочешь, мил человек, я не сопротивлялся, а потакал судьбе такой, какой она была. Тюрьма для меня — не в новость. А упечь меня могли теперь надолго. Я даже мнил себе, чтобы дали вышку, чтобы перестать мучиться мыслью о жизни, какая была скорее наказанием мне.

Суд был недолгим. Я не признал себя убийцей, я просто по обыкновению молчал. А моё безразличие к самому себе, судьбе своей, вызывало ещё большее подозрение у следователя, собиравшего всё в кучу, что могло характеризовать меня только с отрицательной стороны: детдом, тюрьма, создание притона в каморке моей. Убийство Кэпа.

Двое бичей пришли с повинной не то оговорив себя, не то действительно приложили руку в пьяном угаре к убийству Кэпа, но я на очной ставке засмеялся и сказал, что они не имеют никакого отношения к убийству своего сотоварища. И мне поверили, повесив на меня дело.

Просидел в тюрьме 12 лет. Досрочно освободили по амнистии. Работник больно я был хорош, как говаривало тюремное начальство. Из камеры меня вытаскивала моя дефицитная специальность широкого профиля и способность делать всё аккуратно — на совесть. Я был нужен моему начальству. К тому же был покладистым и у меня не было никакой связи с внешним миром. Тюрьма превратилась в дом, в которой ад сочетался с возможностью за тяжелой работой чувствовать себя нужным ещё в моей судьбе кому-то. Потому, когда мне объявили амнистию, я принял это известие безразлично. Мне некуда было идти. Но опять потянуло к Николаю Петровичу. Хотелось взглянуть на его могилку.

И хотя она пребывала не в лучшем состоянии, но было видно, что кто-то присматривал за ней в меру сил своих и занятости. Возможно, это был работник кладбища. Но я не нашел его, чтобы выразить ему признательность. За пару дней привел могилу в порядок. Отполировал мраморную плиту, вазон, покрасил оградку.

По соседству какая-то старушка поливала цветы. Спросила у меня: «А у тебя отец что ли похоронен?». Я кивнул головой. Она вздохнула: «Легче тебе, милый. Отцов должны хоронить сыновья. А я дочь пережила. Страшно жить так…».

Я остался в городе. Чувствовал, что захиреет могилка без меня. Но на работу меня не брали. Я уже в глазах общества был рецидивистом.

Перебивался случайными заработками на рынке. У башмачника снял сарай за крохотные деньги. Жил там бы и жил. Нары сделал. Печь разрешил поставить. Пристроился по ночам охранять гаражи за копейки. Какая никакая прибавка была. Но однажды попал под облаву. Милиция отлавливала таких как я — бомжей. Правда, я ещё не совсем опустился до этого, но попал под горячую руку. Год как сменил справку об освобождении на паспорт, и вот остался без него. «Незачем он тебе!», — сказал мне милиционер, выпуская из обезьянника.

Вот здесь я окончательно оказался выброшенным из граждан своего отечества. Не стал добиваться правды, потому что те, кто пытались это делать оставались либо калеками на всю оставшуюся жизнь, либо просто исчезали куда-то.

Мне ничего не оставалось делать, кроме, как попрошайничать.

Однажды, прислонившись к киоску, я заметил женщину, украдкой наблюдавшей за мной. Сердце моё остановилось. А потом заколотилось с такой силой, что в горле его ощутил. То была Верочка с парнем. Видимо, с одним из сыновей что ли? Та очевидно узнала меня. Я сделал вид, что не заметил её присутствия. Потом ещё видел её как-то раз. Сама высматривала меня, но не подходила. Мне же и этого было достаточно, что бывшая любовь моя хотя бы знала, что я есть на этом свете, существую ещё. Даже жалость какая-то к ней проявилась. Отчего, не знаю. Я её тогда даже уже не осуждал.

− А ты когда последний раз на могилке Николая Петровича был? − спросил я.

− Я каждый день мимо неё прохожу. Я ведь живу сейчас на кладбище. Сторожа и начальство не гонят. Свыклись с моим существованием на его территории. Да я кое когда и кое в чём помогаю работникам кладбища. А когда узнали, что могу варить и резать металл, так и вовсе смирились. Иногда приплачивали, когда работал на них. Сейчас слишком болен я, чтобы долго работать. Сердечко иногда так прихватит, что, думаю, вот и мой конец пришел. Не приходит. Видимо не время ещё.

А жилище своё я устроил на краю старой части кладбища. Землянку оборудовал. Сразу и не заметишь. Да и никто туда не заглядывает, потому как не хоронят там уже умерших.

− Когда к себе пойдёшь?

− Как соберу немного деньжат, хлеба, картошки куплю, круп каких-нибудь, так и пойдём с ребятами, − кивнув в сторону животных ответил он. − А ты деньги свои забери. Не по мне они по моим тратам. Расплачиваться буду, кто-нибудь подумает, что украл. Тогда точно менты побьют, чтобы выбить из меня деньги. А мне это не к чему. А что ты спросил об этом?

− Хочу посмотреть на могилку Николая Петровича.

− Тебе-то зачем?

− Надо, понимаешь. Я же журналист. Хочу понять, почему в нашем обществе дно слишком глубокое, куда катятся под откос такие как ты…

− Эка, нашел проблему. Верха без дна не бывает. На то она и жизнь.

− И всё-таки, покажешь могилку?

− А что не показать, покажу. Могилка, как могилка.

Гвоздь поднялся. Взял на руки кошку. Собака зевнула, потянулась и словно предугадывая желание хозяина направилась к пешеходному переходу.

Бомж вначале держался на ногах не уверенно. Каждый шаг ему удавался с трудом, но потом то ли отошли ноги от долгого сидения на полу, то ли от недуга какого, пошёл быстрее вслед за собакой.

К полудню жара усилилась. К кладбищу пробирались по захламлённым улицам пешком долго. Кладбище неожиданно появилось сразу за домами. Гвоздь двигался вначале рядом с изгородью, а потом вошёл в небольшой пролаз. Пройдя один квартал старых заброшенных и заросших могил, он остановился.

Поодаль, недалеко от церкви, завершался траурный ритуал. Гора венков и живых цветов говорила о том, что погребение важного лица закончилось. Большая толпа людей возвращалась к центральному входу, загромождённого элитными машинами.

− Это хоронят знаменитого вора, убитого у ворот своего дома. Работяги кладбищенские мне рассказали. Видимо что-то насолил кому-то или не поделился с кем-то. Вчера всё кладбищенское начальство на ногах было. Асфальт положили, бордюры сделали… Пошли. Нам вон туда, к заросшему травой и кустарником кварталу.

Собака то забегала вперёд, то останавливалась, оглядывалась на пробирающихся за ней среди могилок людей.

Около хорошо ухоженной могилы среди полузаброшенных и заросших холмиков Гвоздь остановился и тихо произнёс:

− Здравствуй, отец!

Могила ему ответила молчанием. Собака, видимо по привычке уже, легла возле оградки. Кошку Гвоздь опустил на скамейку и сам присел. Молчал.

Я внимательно рассматривал могилу. Цветов не было. Но на надгробии стоял выточенный из какого-то камня вазон, доверху наполненный потемневшей от времени мелочью.

− Зачем это? − Указав на вазон с мелкими деньгами, спросил я.

− Так себе. Символ что ли? Хочу откупиться за доброту названного отца.

− Подаяниями других людей?

− Больше мне нечем платить. Рад бы отплатить заработанным, да не гражданин я своего отечества. Даже на временные заработки не берут без паспорта, без регистрации. Посмотришь, сколько на рынке с дипломами высшего образования торгуют чем попало, где мне с клеймом рецидивиста дёргаться… Вот и кладу мелочевку в вазон, какую и в хлебной палатке не берут. И на что её штампуют, металл переводят. Никто не берёт этих денег, даже нищие. Словно деньги не нужны никому.

− Просто мелкие деньги, потому и не берут, − попробовал обосновать я.

− Ты прав. Были бы крупные, наверное бы караулили того, кто их приносит. А мелочь− никому не нужна. Как и моя жизнь, как и тот, кто лежит под каменной плитой, как собака и кошка.

− Значит тебе нужен названный отец, коли приходишь сюда. Это уже не мало.

− Да. У меня больше ничего и никого нет. Все от меня отказались. Кто я? Мне при рождении не дали имя. Меня какая-то нищенка или проститутка, а возможно многодетная женщина, не способная содержать детей больше того, что уже нарожала, лишила фамилии. Меня предала любимая женщина. Я потерял названного отца и обретённый дом с помощью его большого сердца. Жизнь меня наказывала всюду, где я шел к людям с добром и совестью в обществе, которого не интересуют судьбы людей. За что мне было любить его, когда оно подталкивает людей ко дну, а не удерживает их от падения туда, не помогает выбраться из дна, если случайно оказываются там? Я нахожу утешение с животными, такими же шелудивыми и бездомными. Нахожу, поскольку они не могут делать подлость. Я утешал себя надеждой на жизнь обыкновенного человека, но теперь я ищу смерти. А смерть не находит меня. Мне стало безразлично жить или умереть. А положение бездомного — для меня не страшно. Я ведь с рождения бездомный. Я вызываю отвращение в людях. А ты говоришь я — это немало. Я, и другие подобные мне, — позор общества, от которого оно исправляться не хочет, а сегодня уже не может, потому что оно утрачивает самость свою.

− Как это так? — удивился я.

− У каждого общества есть предтеча. История, что ли. В этой истории есть традиции сбережения своего народа или этноса.

− Ты знаком с трудами Льва Гумилёва?

− Читал его две книги в тюрьме. Даже перечитывал. Умный мужик видно был. − Помолчал немного и продолжил.

− Так вот, традиция сбережения народа сохранялась веками независимо от того, какой правитель был у него. Но любой правитель и любая власть были обречены сохранять его, чтобы этот народ обеспечивал своё и его здоровое существование и амбиции. А у нас эти традиции утрачены нескончаемыми междоусобицами, переворотами и революциями. Мы потеряли собственные национальные качества, разделённые междоусобицами. Мы потеряли чувства локтя. Мы стали безразличны к своему происхождению, своей истории и традициям, беспокоясь о других народах, входящих в наш этнос. Они наши беспокойства о них принимали за нашу слабость и стали попирать наши традиции, сохраняя и укрепляя свои. Любое сопротивление этому рассматривалось как насилие с нашей стороны, поэтому нас откровенно стали ненавидеть внутри собственного отечества, унижать достоинство и грабить. Власть же в этих условиях, в какие бы одежды она не одевалась, понимала, что она всегда временна, потому грабила всех: собственный народ и тех, кто интегрировался в него. Так она способствовала распаду всего этноса, поскольку власть ненавидели уже все. Создаваемые же многонациональные анклавы внутри отечества всегда беспокоились о сохранении собственного народа, таща за собой близких к нам или переводя деньги и ресурсы на территорию традиционного их проживания. Многонациональная разобщенность и породила то, что каждый человек, диаспора стали выживать сами, не надеясь на государство. Оно же в лице правителей, декларируя многонациональность, не заботилось о сохранении этноса, не стимулировало закрепления в мозгах всех граждан, что этнос есть исторически сложившаяся общность интегрированных в государство народов, имеющих единую цель — объединение жизненных интересов, направленных на процветание. То есть стимулирование конкуренции направленной на процветание всех, а не стимулирование создания внутри национальных общин и анклавов, традиционных направлений общинной деятельности: торговли, обслуживания, ростовщичества, попрошайничества.

Ты видел где-нибудь среди бомжей цыган и евреев? Нет. Не старайся вспомнить. Цыгане и евреи до бомжей не опустятся. Они любым способом вытащат или предупредят от этого падения своих соплеменников и подадут руку, потому что будут считать это собственным позором, несмотря на разное их происхождение и разный вклад в развитие человеческой цивилизации. Если первые ищут того, что никогда не теряли и паразитируют на любой из культур, сохраняя свою этническую целостность, то вторые определяют пути развития всей человеческой цивилизации. Но общим для них является сбережение собственной этнической самости в отличие от нас, называющих сегодня себя россиянами. Только мы были способными из русского государства превратиться в каких-то космополитов. Ведь китайцы, немцы, французы не дошли до этого, не называют себя по-другому, хотя их государства также многонациональные.

Гвоздь устало откинулся на столб фонаря около бордюра, вздохнул.

− Самым удивительным является то, что бомжи также стараются держаться вместе, чтобы выжить. Но это уже самый низкий уровень отношений между людьми, в которых животное проявляется в большей мере, чем людское.

− Ну ты прямо философ какой, публицист или историк, — улыбнулся я его монологу.

− Тюрьма всему научит. Там лукавство не прощают, а потому принимают всё так как есть — прямо: что видят — о том и поют… Не перед кем лукавить, да и незачем. Это вы думаете, что в тюрьме только звереют. Нет. Там тоже есть разные возможности стать человеком или опуститься ещё ниже, только кому захочется становиться людьми, если само общество всячески подталкивает отсидевших по вине или безвинно ко дну. Вот ты журналист, а знаешь ли ты, какая доля приговоров судов в России обвинительная, а какая оправдательная? Наши суды в более, чем девяноста случаев из ста выносят обвинительные приговоры.

− Знаю.

− И что делаешь для того, чтобы суды были судами, а не марионетками в руках преступного мира и власти, разделивших сферы влияния, для которых не сбережение народа и самих себя важнее — деньги и власть над теми, кто голову поднять уже не может? О наш народ власть и преступники давно вытерли ноги, а потому знают, что он всё стерпит… Да и не народ мы уже. Мы дно помойной ямы, в которую заглядывать тошно, а закопать ещё время не пришло…

Не отвечай. Ты и ко мне в душу-то залез не для того, чтобы написать том, как попадают на дно иногда люди, а из простого любопытства.

− Будь по твоему. Не буду отвечать. Наше общество действительно ослепло от денег и безразличия не только к себе, животным и природе, из которой вышел сам человек. В нём развиваются метастазы трудно изличимой болезни… И всё-таки, ты должен назвать мне своё имя.

− На что оно тебе? Имя и фамилию мне придумали в больнице, куда меня, подкидыша, отнесли сердобольные люди. А вот жизнь и судьбу придумать человеку не дано. Я просто гвоздь, которым можно забить крышку гроба. Но дело в том, что меня-то и в гроб не положат. Не потому что некому, а потому что я не имею даже права на социальное погребение. Видел когда-нибудь, как бомжей хоронят? Нет? Их просто закапывают и составляют акт. Но дело в том, что на меня и акт никто писать не будет. У меня нет паспорта. Меня лишила гражданство сама власть в лице её служак. Но всё-таки я люблю людей, не держу зла на Отечество, лишившее меня права на существования в нём. Потому как в нём жил когда-то такой человек, как Николай Петрович. Названный отец мой и откликнувшийся на мой зов: «Плохо мне!». И ушедший из жизни из-за моего вскрика, которым начинает жизнь ребёнок. Да! Я с этим криком родился заново, а он ушёл из жизни потому что позвал его. На что она мне нужна была, жизнь?! Нет у меня имени и не было. Как не было имени у моей собаки и кошки, которые приблудились ко мне, поскольку были бездомные, зачатые где-нибудь под забором ночью или на виду у прохожих во время мартовского гона холодным промозглым днём. Как я их зову? Кошку — Ни. Собаку — Чи. В сочетании выходит — ничьи.

Посмотрел на дремавших животных и предложил:

− Пойдём ко мне. Кажется пора выпить что-нибудь.

Землянка бомжа была выкопана под большим заброшенным забором, вход к которую закрывал старый замшелый большой каменный крест. Мне стало жутковато.

− Проходи! − Сказал Гвоздь, спустившись по выложенным старыми досками ступеням.

Несмотря на полдень даже у входа было сумрачно. Дверь была полуоткрыта. За ней в полумраке чиркнула спичка, огонёк зажег фитиль полусгоревшей свечи и высветил бледное лицо хозяина.

Присмотревшись, я увидел прибранные нары, старую тумбочку, на которой стояла газовая горелка с чайником. И мне стало понятно, как он выживал здесь, где нельзя было топить печку. Землянка сохраняла тепло от газовой горелки, с помощью которой можно было согреть чай или разогреть на скорую руку что-нибудь поесть. Поодаль, на крепко сбитом столе в аккуратно завернутых целлофановых мешках, видимо находились продукты.

− Садись на табурет. А я на нары с краешку.

Из тумбочки Гвоздь достал початую бутылку дешевой водки. Кусок хлеба, луковицу, колбасу. Налил в одноразовые стаканчики содержимое бутылки.

− Тебя как зовут, − спросил Гвоздь.

− Николай.

− А отчество?

− Петрович…

Хозяин землянки хмуро посмотрел на меня.

− Я достал удостоверение журналиста.

− Действительно…, − произнёс устало Гвоздь. − Надо же, какое совпадение… Прости. Я уже подумал, что ты издеваешься надо мной. − И поставил стакан. − Не пей. Пойло это…

Я тоже поставил стаканчик на край стола и сказал фразу, от которой лицо Гвоздя вначале застыло в какой-то гримасе, а потом его голова откинулась к земляной стене, и он закрыл глаза.

− Я с утра приглядывался к тебе. Хотел понять тебя как человека. А попросила меня об этом…, попросила твоя Вера давно. Бывшая твоя жена. Нет, не упрашивать тебя вернуться к ней. Нет! Попросила, чтобы ты её простил. Она не хотела жить с такой ношей предательства. Детей она подняла одна. Муж её бросил давно. Но у меня не было всё времени исполнить её просьбу, да случай подвернулся. Недавно её похоронили… На похороны меня позвали её сыновья-двойняшки. Мать их завещала им снова найти меня и передать её последнюю просьбу о прощении. Сегодня утром мне удалось найти тебя. Как видишь, я исполнил её просьбу. А это, это записка, написанная её рукой.

Я протянул ему сложенный вчетверо листок бумаги.

Гвоздь дрожащими от волнения руками развернул записку.

«Алексей! Я тебе сломала жизнь. Этот камень на моей душе, видимо, и свёл меня в могилу. Так что я получила своё. Видела тебя украдкой несколько раз. Хотела подойти — не смогла. Страшно было тебе в глаза смотреть.

После смерти родной тётушки её квартира досталась мне по её завещанию. Чтобы как-то сводить концы с концами, я сдавала её за небольшие деньги. Когда же увидела тебя у рынка, решила хоть чем-то искупить свою вину. С запиской передаю оформленные бумаги на твоё имя. Доверилась одному доброму человеку, чтобы передал тебе мою последнюю просьбу. Бросай такую жизнь, вернись в свой дом.

Дети мои уже почти самостоятельные — живут в квартире Николая Петровича. Они добрые. Знают о твоём существовании, но не ведают, что ты в нашем городе и чем занимаешься.

Дни мои сочтены. У меня рак лёгких. На днях выписали из больницы умирать дома. Прощай. Умираю с мыслью о твоём прощении. Страшно так умирать, Алёшенька. Валентина».

Закончив читать письмо, Гвоздь опустил голову и некоторое время молчал. Потом спросил:

− А могилку её не знаешь, как найти?

− Знаю, пошли. Здесь недалеко.

Гвоздь с трудом поднялся и пошёл вслед за мной. За ним тащились собака и кот.

Не дойдя до могилы, я показал рукой на выделявшийся среди заросшего квартала большой крест над свежей могилой.

− Помяни её, Алексей Иванович! Сегодня девятый день пошёл, как померла Валентина.

Бомж обернулся.

− Последний раз меня по имени отчеству назвал милиционер, отобравший у меня паспорт. Выходит ты вернул мне имя.

− Не совсем, Алексей Иванович. Тебе предстоит самому бороться за то, чтобы ты вернул себе имя и гражданство. Помни, у тебя всё есть к тому, чтобы жить, а не существовать. Не наказывай себя дальше. У тебя остались не только две могилы, за которыми надо смотреть. У тебя могут оказаться названные сыновья. Сироты они. Выберешься из своих проблем, не дай им оступиться и повторить твою судьбу, в их возрасте это так просто и в положении сирот, подай им руку. Не всё должно общество делать за нас, коли мы живы. Ступай… И прости предавшую тебя женщину, как христианин. Тебе это надо, не ей. Ей уже всё равно.

Я ведь не верующий…

Какая разница. Верим или нет, Алексей Иванович. Под Богом ходим или нет. Мы люди. И нам нужна хоть какая-то вера, чтобы не лишиться последнего разума и не сойти с ума: в себя, в близких ли, в отечество…

Я видел, как сгорбленная фигура Гвоздя шла навстречу своему прошлому. Выдержит ли его сознание, отрешится ли оно от всего того, что сгибало его столько лет, не знаю. Но больше я никогда не видел ни его, ни кота с собакой около рынка. Животные, в отличие от людей, не бросают своих хозяев. Они их не предают и идут следом до тех пор, пока они живы.

p=. * * *

Каждый из нас ходит по лезвию бритвы жизни, грань которой может оказаться роковой с течением обстоятельств. Жизнь может опрокинуть на дно каждого, если тот не предпримет усилий напрячь своё сознание на то, что вне общества человек может быть только животным. Но общество, пораженное накопительством, деньгами, мздоимством, само может превратиться в стадо. И тогда непременно найдется вожак, который дикость стада направит на достижение собственных животных амбиций. Это и есть край, за которым закончится великое нашествие разумности во вселенной.

Так кто же ты человек сегодня?

Из общинного, племенного и современного социума ты превращаешься в изолированного мутанта, в котором одиночество иногда становится смыслом жизни, потому как современное общество дичает, развращённое деньгами, властью, коррупцией и потребительством. В нём начинает доминировать атавизм, в котором возврат к животному началу сочетается с взрывным научно-технологическим развитием. Чем это может закончиться — мы не знаем. Но уничтожение в обществе стремлений к добру, сопереживанию за ближнего непременно приведёт к разрыву научно-технической, технологической и гуманитарной культуры. Гуманизм в человеке уступит безликости неограниченного развития во времени гомункулуса.

И странно, вначале дикость человека нашла свое спасение в обществе, теперь же оно начинает превращаться в свою дикую противоположность, в котором личность утонула, и чтобы спастись, она должна одеться в личину одиночества, в котором только и можно оставаться личностью даже на дне…

Ростов-на-Дону — Саратов — Астрахань — Волгоград — Ростов-на-Дону.
Август, 2011.