Вольнонаемные и крестьяне, отрабатывающие повинность за неуплату налогов, при заводе селились отдельно в просторных бараках, а то и в отдельных срубах. Некоторые семейные работники располагались за перерубами в бараках, а в них – одинокие мужики. Лагерь с ссыльными, отгороженный лиственничным частоколом, жил своей жизнью.
Охрана ссыльных была ужесточена и отвечала требованиям Военного артикула. Совместно с караулами по охране ссыльных несли круглосуточную службу по охране заводской казны и конторы, казенных амбаров и провианта, казенных квартир.
Побеги случались и раньше, а потому вскоре о сбежавших стали забывать. За ними Аргуновым была организована погоня, которую возглавил Бедненко. Аргунов поставил ему условие, если тот не поймает беглецов, будет ответ держать перед самим старшиной. А как тот делал разборки, Бедненко знал. Посему со злостью и упорством, наскоро сколотив группу из трех казаков и двух служивых солдат, бросился в погоню.
Но уже был на пороге август, а известий от искавших беглецов и самих беглецах все не было.
Среди вольнонаемных выделялся недюжинной силой кузнец Иван Зарубин. Был немногословен, кряжист и высок. Утром, при входе в кузню, он осенял себя крестным знамением выкованной им железной болванкой почти в полтора пуда и ставил ее у входа. Всем, кто его отвлекал от работы, он кивал в ее сторону и говорил: «Перекрестись, коли с делом пришел!».
Естественно никто креститься не решался. Ждали. А он, как ни в чем не бывало, работал. Стучал и стучал молотком, ему вторил молот молотобойца, а то уходил к боевому молоту, и тогда ждать его было бесполезно.
Многие это знали и не тревожили по пустякам кузнеца, даже заводское начальство. Об этом знал и Метенев. И когда прибежавший к нему в конторку берг-гауэр Прижимов пожаловался на кузнеца, Метенев засмеялся и спросил:
— Кузнец говорил тебе перекрестить лоб железной болванкой?
— Говорил!
— А ты что же?
— А что я? Разве могу я ту болванку поднять, а тем более перекреститься ею!
— То-то и оно! знать дело твое не совсем срочное сродни евонному. Подождать надо было бы.
— Я ждал, а он машет себе молотом, да машет. А в мою сторону даже не глядит. Мне же заказ надо ему было отдать на железо разное, как ты мне указывал…
— Не обижайся на него, Степан! Он и так за троих работает, а если отвлекать всякий будет, кому понравится? Ступай и подожди. Он сам подойдет и все сделает так, как следует.
У Зарубина была семья. Жена два сына малолетних погодки, да дочь на выданье. Жил в своей избе недалеко от кузницы. Дочери Евдокии приглянулся служилый Козьма Хахалин. О двадцати годах, щуплый такой, но на лицо видный. Русый пушок усов не скрывал в его глазах еще ребячество, да смешливый задор. И сама Евдокия была подвижна, остра на язык и весела. Потому-то и прозвали ее работные хохотуньей. Все смеялась, а, завидев Козьму, так и сияла, стреляла исподлобья серыми глазками, отчего Козьма не терялся, но краснел, а уж если и что говорил, то это похоже было скорее на воркованье. А Евдокия, принимая это за игру, начинала хохотать, да призадоривать молодца.
Авдотья, жена кузнеца, – щупленькая забитая женщина, говаривала мужу:
— Дочь-то глазки служивым строит, гляди-ко, кабы в подоле не принесла. Мужиков-то от недостатка баб при заводе куда ни кинь – все похотливо смотрят.
— На то они и мужики, чтобы на баб глядеть. А Евдокия и грудаста, и задница при ней. Пусть крутит. А какой подвернется – женим.
— Дык у служивых что, окромя мужеского достоинства? Ни денег, ни двора! Да и поговаривают, что плохи дела при заводе. Вон в конторе половая1 сказывала, быдто скоро разгон завода учинят. А потом что? Служивых куда-нибудь за кордон, а Евдокия, коль родить, куды ей деваться?
— Не тарахти ты, шалапутная! Завод накрепко стоит. Кто его бросит, завод-то? Вон берг-гешворен сколь руды серебряной привез с Лены, да еще, говорят, собираются в походы идти новую добывать. Сказки тебе говорят, а ты рот разинула. Завод стоял и стоять будет, а мы при нем, слава Богу, кусок за печь пока не прячем. Проживем как-нибудь. Мужиков своих, подниму, к кузне пристрою. Опять же коли Евдокия мужика какого прихватить – все помощник!
— Так-то оно так,- соглашалась Авдотья, но ты бы Евдокию того, пристращал немного, для порядку, чтобы всем-то глазки не строила.
— Это бабье дело! Мое дело в морду дать кобелю, коль какой на нее вздернется…
А Евдокия в Козьме уже и души не чаяла. А поскольку его капрал Севостьян Гладких на часы ставил к кузнице из-за хвори сторожа, то это давало возможность ей причину оказываться возле почаще. Так, между прочим, мол, к батеньке пришла…
А августовские ноченьки черны, да звездны. Вот и пропадала Евдокиюшка с Козьмой. Тот исходил весь, лаская любимицу, а та отталкивала его, смеялась, приговаривая:
— Не муж еще, Козьма, не дамси!
— Я же служивый? Мне жениться начальство воли не даст. А на тебя капрал вон как глаз положил. Тебя увидит, так и сверлит глазами, так и сверлит…
— Пускай сверлит. Тебе то что? У всех мужиков, на меня глядючи, какая справная я , глаза маслом заливаются. Но я для тебя только Козьма, для тебя роднинький! поскольку люб ты мне до могилы…
— Уж так и до могилы?!
— Так, родной муж мой, так…
— От избытка чувств Козьма настоял на своем и девичество Евдокии закончилось на топчане отцовском, на котором тот редко отдыхал, притомившись кузнечным делом…
К полуночи Евдокия подкралась к дому и счастливая и потрясенная об утрате чести своей, забилась в доме.
«Будь что будет! А Козьма мой, мой, мой…»,- и заснула.
Крепким сном на топчане в кузне заснул и Козьма. Счастливым ему казалась эта темная ночь. В печи тлел огонь, тепло морило, и он погружался в него. Уже было жарко, а он улыбался во сне. И хотелось ему окунуться в прохладную воду, в которой обнаженной плескалась его Евдокия. Он не видел в темноте ее всю, а тут дух захватывало от того видения ясного до прозрачности. Будто и вода и тело Евдокии были едины или одним и тем же… Он тянулся к ней, а та хохотала, плеская в лицо холодную воду и, мнилось ему, что это она опять прикасается к нему, но почему-то холодом веяло от этого…
— Вставай, будь ты неладен! Вставай!- плескал капрал водою в лицо из кружки, что стояла на столе около топчана.- Вставай, гадина! Пожар!…
Козьма таращил глаза на капрала и, когда, увидев страшное лицо его, пришел в себя. Огляделся. Полымя поднималось уже под крышу.
— Где Лохтев Димитрий? – орал капрал.
— В тюрьме пристроился, спит, наверно…, - ответил Козьма и бросился к бочке, стоявшей в углу, где калили инструмент, потому всегда была полна водой.
Гладких метнулся к тюрьме. Это был бревенчатый сруб с четырьмя перегородками камерами-одиночками, разделенными драньем из толстенных бревен. Сюда помещали ссыльных, кои непослушанием или преступлением указных правил, нарушали их. Но потому как она была на сей раз свободна от ссыльных, то за ненадобностью охраны ее дверь не закрывалась. Там на нарах и спал служилый Дмитрий Локтев. Он знал, что Евдокия там с Козьмой в кузнице тешатся, и ему не хотелось мешать любовникам. Потому и покинул свой пост.
Поскольку кузня была одним из пожароопасных объектов, то в обязанность охраны, коя состояла из двух человек, входило находиться одному в кузне, а другому обходить прилегающие к кузням амбары с инструментами, готовой железной продукцией и прочими припасами.
Капрал схватил за шиворот Локтева и тряс его.
— Сгною, гад! Пожар в кузне, а ты спишь, скотина! Сам кандалы надену, сам поведу в острог! Вста-а-вай!…
Когда Локтев пришел в себя, капрал вытолкнул его из дверей и крикнул ему:
— Бей сполох!
Но там был уже мастер Авраам Мелехин и вовсю колотил болванкой о металл, призывая народ проснуться. Локтев бегал от дома к дому с капралом и будил заводчан на пожар.
Кузня сгорела дотла, несмотря на усилия тушивших ее ведрами, ушатами, да чем попадя, от мала до велика, от мужиков до женщин, сбежавшихся со всего поселка…
Утром Локтева и Хахалина заковали в кандалы и заточили в острог. Они просидели там около двух недель, пока не подготовили к отправке под конвоем и с нарочным при промемории в Якутскую воеводскую канцелярию.
Евдокия металась от дома до острога, ломала руки перед начальством, но, оставшийся за надзирателя завода Корнилов велел отвести ее служивым солдатам к дому с наказанием, чтобы не умоляла и не просила. Козьма был теперь преступником с коим разбираться должна воеводская Канцелярия. Уж как там разбирались, в заводском поселке знали все. Провинившихся на заводе служивых ссылали либо в Охотск, либо еще куда. Обратно их не возвращали, и о них больше никакого известия обычно не поступало.
Евдокия изменилась в лице. Выплакала все слезы. Отец, ранее пригрозив, что еще и изобьет ее, не прикладывался к ней. Жалел. И без того немногословный, теперь был хмур и всю боль на душе за дочь, глушил тем, что пропадал на строительстве новой кузни.
Когда приговоренных к отправке конвоем в кандалах перевели на судно, и то начало отплывать от берега, откуда не возьмись появилась Евдокия. Она взошла на деревянный помост причала, перекрестилась и, бросившись в воду, поплыла за дощаником. Течение подхватило ее и понесло. Кто-то, было, кинулся спасать хохотунью, но не успел. Голова Евдокии лишь несколько раз мелькнула в стремнине и исчезла.
С дощаника, конвойные, было, кинули веревку плывущей женщине, ослабив надзор за конвоируемыми. Как неожиданно, перевалившись за борт, в воде оказался и Козьма. Кандалы не позволили ему даже всплыть, и он камнем исчез под водой.
Потрясенные люди на пристани безмолвствовали. В это же самое время от прилуки реки, с редколесья, появился конный конвой вернувшихся казаков, отправившихся на поиски беглецов. Впереди, связанные по рукам, от которых тянулись длинные веревки к недоуздкам, ковыляли еле живые беглецы – Аким с Агафоном…
-
Уборщица ↩