Рейс на Хандыгу задерживался. В зале ожидания аэропорта уборщицы следом одна за другой размашисто размазывали швабрами вонючую грязь. Сонный, ожидающий своего вылета, народ покорно с чемоданами и другим скарбом шарахался от одной стенке к другой. Одни с забинтованными марлей оленьими рогами, другие с узлами и бидонами с пивом, третьи не в силах двигать пирамиду чемоданов, узлов и охраняющих багаж курящих в вонючем туалете знакомых пассажиров, который был не внутри, а на площади, откровенно материли уборщиц. А те, не говоря ни слова, безразлично и методично шоркали вразлет швабрами так, что грязь летела и на чемоданы и на узлы – они делали свое дело методично, привычно, беззлобно. При этом зорко высматривали пустые бутылки между чемоданами и складывали их в помойное ведро. Какая-никая – прибыль.
Народ вповалку лежал около стен, на подоконниках, на весах регистрационных стоек, даже на транспортерной ленте приема багажа при регистрации. Вонь была настолько упругой, что, казалось, она выдержит не только топоры, но и весь аэрофлот с его самолетами, затертыми и бесцветными рекламными плакатами «Летайте самолетами аэрофлота!», как будто существовали другие компании, которые могли оказать услуги страждущим улететь.
Всех жаждущих добраться к месту назначения можно было разделить на несколько групп.
Первая представляла собой безнадежно застрявших и уже, которые сутки, дежуривших посменно около пирамид сложенных чемоданов и рюкзаков людей, на которых вповалку лежали дети, женщины и свалившиеся от усталости особи не различимого пола, поскольку в кожухах и унтах, с покрытыми головами, выглядели одинаково.
Вторая – группа непрерывно слоняющихся людей, от усталости натыкающихся на себе подобных. Она представляла собой непрерывно движущуюся массу по периметру вокзала на верхнем и нижнем этажах.
Третья – круглосуточно стояла в очереди в такой же грязный и вонючий буфет, где торговки, в серых колпаках и грязных передниках, флегматично и сонно брали грязными руками котлеты, граненые стаканы компота, ватрушки, жареную рыбу,- все то, что оставалось не съеденным в ресторане на верхнем этаже. Здесь же уборщица, отжав грязную тряпку, брала руками стаканы и складывала их в ведро, унося за ширму. Там их должны были мыть…
Четвертая группа – бичи. Их спертая и наиболее омерзительная вонь хотя и выделялась резкостью, но из-за массы застрявшего люда, не так просто могла быть выделена на фоне общей вони вокзала и поэтому иногда милиции трудно было отличить от них «застрявшего» по случаю пассажира. Поскольку тот уже мало, чем отличался от бича. Но все-таки милиционеры методично вылавливали бичей и выпровождали их на мороз. Тогда они обычно оккупировали туалет. Но в нем даже бичи, привыкшие ко всему, не могли выдержать долго. Поскольку туалет представлял собой не запатентованное изобретение якутских градоначальников, как эстафету передававших свое изобретение во времени преемниками. В чем же заключалось эта новизна?
Во-первых, чтобы скрыть всю дерзость существующего на привокзальной площади дерьма, градоначальники закрыли его громадным панно, на котором бледнозеленого цвета трудяга смотрел в глаза каждому входящему за его оборотную сторону и вещал крупным текстом: «Будущее принадлежит народу!». А то, что было за ним, принадлежало настоящему.
Во-вторых, внутри туалета, за счет его вечного промерзания на вечной мерзлоте, градоначальники придумали простой способ избавиться от этой проблемы тем, что вместо холодной воды в сливные баки пропустили горячую воду. При сливе понужденного разносился такой аммиачный и кишечный смрад, что те, которые хотели оправиться по малой нужде, прежде на улице набирали в легкие воздух и опустошали мочевой пузырь в тумане пересыщенного вонючего пара, наполненного уже не воздухом, а настоящим нашатырем. Вся процедура должна была уместиться в один вдох, поскольку выдох посещающие уже должны были делать на морозе. У кого с легкими была проблема, вынужден был делать глубокий вдох со всеми неприятными ощущениями вдыхаемой мерзости.
Поскольку в туалете горела всего одна лампочка в 40 Ватт, то иногда сидевшего на горшке бедолагу, справлявшего большую нужду, просто не видели или не хотели замечать те, кто справлял малую, поскольку было совсем невтерпежь, и потому поливали сидящего на горшке мочей сверху. И когда из пересыщенного вонью пара раздавался душераздирающий мат, то уже никто ничего не смог изменить. Ни сидящий на горшке, потому что не мог встать по причине случайного совпадения выхода большой нужды, и тот, который уже не в силах был перекрыть малую нужду, кою он терпел там, в аэровокзале, чтобы реже посещать это заведение. Изменить же направление истичения малой нужды он тоже не мог, поскольку рядом стояли такие же люди, а за ним еще и страждущие.
Некоторые хитрецы бежали за туалет. Но их разочарованию не было границ, поскольку там была наледь из мочи таких размеров с вмороженными ксенолитами экскрементов ранее, более находчивых особей разного пола, что им не оставалось ничего делать, кроме как увеличить границы этой наледи. Она уже грозила выйти за панно. Но было совсем и небезопасно простаться на наледи из мочи и экскрементов. Нередко, падая, расшибали голову… А другие, ступив на мокрое, а потом на промерзшее до минус пятьдесят дерьмо, оставляли прилипшие до весны подметки.
Перов спал. Глухов с Немцевым вышли на холод подышать свежим воздухом, но пятидесятиградусный мороз втолкнул их обратно кованной железом дверью с толстыми пружинами в вокзал. Массивная дверь с толстенными пружинами так громыхала, что с силой вытолкнутые внутрь или наружу здания люди едва могли устоять на ногах. Внутри – от тонкой корки намораживаемого на полу льда, а наружи – от полированного грязными ногами снега.
Немцев выругался.
— Сколько не летаю, не могу свыкнуться с мыслью, что можно привыкнуть к этому смраду.
Глухов рассмеялся.
— К дерьму нельзя привыкнуть,- чуть всегда заикаясь, продолжал Иван Рудольфович.- С дерьмом надо бороться!
— А может просто не делать дерьмо,- подытожил Глухов.
— Каждый на своем месте,- добавил главный геолог.
В это момент объявили регистрацию на Усть-Неру. Аэровокзал сразу пришел в движение. Толпа сгрудилась одновременно в двух местах. Одна – у стойки регистрации, другая – около окна дежурного по вокзалу. И хотя ни там и ни сям из обслуживающего персонала еще никого не было, народ выяснял отношения по праву сильнейшего. При этом никто не хотел быть крайним. Все хотели быть первыми. От этого у стойки и у окна была просто куча давящих и напирающих людей, держащих в руках билеты, командировочные, телеграммы…
Наконец появилась матрона за регистрационным окном и кричала в толпу:
— Регистрация только за тринадцатое число. Повторяю, только за тринадцатое!
А было уже семнадцатое…
Но толпа не отхлынула. Просто сжалась, не уступая никому место. Счастливчики «на тринадцатое» передавали через головы впереди стоящих билеты, рюкзаки, чемоданы. На них смотрели с завистью те, у кого было на четырнадцатое, пятнадцатое…Но «счастливчики» выглядели странно. Их глаза от такой фортуны либо ничего не выражали, либо выражали состояние прострации. При этом они забывали взять с регистрации вещи и кидались к двери, где уже шла посадка. Потом, опомнившись, кидались обратно. Все боялись опоздать, все опасались, что не посадят даже с зарегистрированными билетами, поскольку таких случаев было сколько угодно, что приучило народ всякий раз брать штурмом то, за что он уже уплатил и деньгами и своим ожиданием. Спрос превышал предложение в Союзе всегда… А предложение не могло удовлетворить спрос.
Когда объявили окончание посадки на регистрируемый рейс, наконец, в окне дежурного появилась боевая женщина и изрекала в толпящийся народ фразы: «Кто по телеграмме!», «На подсадку за четырнадцатое!».
Кто получал талон, бежали к регистрации, где уже не было матроны. Тогда они кидались за вещами, куда-то кричали в толпу. Потом протискивались к двери на посадку, где уже стояли в очереди на другой объявленный рейс. И они, расхлестанные и озабоченные, с криками и мольбой протискивались между телами и, достигшие, контролеров бежали дальше через накопитель в открытую дверь, изрыгающую морозный пар, в чреве которого виднелся автобус, а в нем уже помороженные люди спокойно ожидали участи посадки в такой же холодный самолет.
Глухов смотрел на все это и который раз думал, что это с народом и властью? Почему вокруг все видят и всё знают, но никто ничего не делает в этом общаке? Почему он и такие же, как он окружающие его люди, расшибаются в доску, чтобы дело свое сделать, чтобы не стыдно было в глаза людям смотреть? Почему другие, в лучших условиях, не полевых, где не грозит быть утопленным половодьем, разодранным зверем, быть сгоревшим или разбившимся, не могут выполнить свое дело? За что им всем платят деньги из общака? И здесь же отвечал самому себе: потому что все, что нас окружает – все вместе взятое – это громадный общак, до которого нет никому дела, но всем надо!
Эти «почему» всякий раз заставляли Глухова искать ответ и он не находил его. Не находил, когда хотел понять, почему такой вонючий аэровокзал, почему такой смрадный туалет, почему такая толкучка и суета, во всем дефицит, когда, сдавалось, все у народа есть: и полезные ископаемые и земля, и наука и технологии. Но где это все для людей и во имя них, где?.. И самому себе отвечал: в общаке.
— Сколько лет живу на севере, не могу понять этот бардак,- как будто читая мысли Глухова, произнес Перов, спустившийся с верхнего этажа, видимо, разбуженный поднявшейся сутолокой.
— Бардак, он и есть бардак. Чего его понимать? Причина в том, почему такой бардак? – буркнул Глухов.
— Почему, почему! Ясно почему. Всю жизнь все в дерьме, а у вас, мил человек, вдруг просветление нашло. Потому, что менталитет у нас такой – находиться в дерьме и ничего стараться не замечать. А вот когда замечаем, удивляемся, почему такой бардак!- отозвался Немцев.
— Странная у тебя логика, Иван Рудольфович. Менталитет! – ершился Николай Васильевич.- Не все живут в таком дерьме. Руководству и депутатам, смотри, и он начал загибать пальцы: отдельный туалет, комната отдыха, пожрать вкусненького предложат по пролетарским ценам, обслужат тебя и до свидания еще скажут.
— А ты что там был? - поинтересовался Немцев.
— А как же! Был. Когда сопровождал начальника Управления на Северный. Пригласил он меня, как «белого» с собой. Ходишь, только рот раскрываешь: тебе и то и это, и по телефону позвонить, и в чистый унитаз пописать без всякой очереди. Все!
— На всех не напасешься! - парировал Немцев. – Я за границей был, такого бардака не видел. Везде чисто, очередей нет, народ не толпится. Правда, за все надо платить. И за то, и за это, и за пятое и десятое. Зарплаты не хватит… А, черт! Вон, кажется, на табло наш рейс. Пошли, хлопцы!
В самолете был такой холод, что Глухову показалось, что он идет уже изнутри. Обувь из лошадиной шкуры, пропотевшая на вокзале, теперь отдавала сырость ногам, и они мерзли. Съежились и его соседи по креслам. Лишь стюардесса бегала взад и вперед, казалось, пышущая жаром, суетилась. Шла загрузка почты. Но вот пилоты захлопнули кабину. Зашелестел правый винт, набирая обороты, запустился левый. Вырули. Взлетели.
Только на пол пути к Хандыге Глухов почувствовал, что согрелся. Когда подлетали к Сосыльцам, он всматривался в пейзаж, проплывающий под крылом самолета. Была суббота. Наверняка экспедиционные рыбаки на Сосыльской протоке ловили окуня, если не испугаются холода, да машину дадут. Хотелось посмотреть с высоты на них, на протоку. Точно! Сидят. Черные точки сгрудились у правого борта. У левого чернели только две точки. Наверно, Пушкарев с Кузиным. Ихнее место. А вон точка, от всех отдалившись, видимо принадлежит Щегляку. Не любит, чтобы кто-нибудь рядом елозил по льду буром.
«Эх, на рыбалку бы!…»,- просилось нутро. Но Глухов уже знал, что в воскресенье откроет кабинет, и начнет писать проект, параллельно работая над отчетом по результатам прошедшего сезона. Уже конец ноября. До весны успеть надо, да так, чтобы пораньше в поле. Пораньше! Его уже томила сумятица жизни в поселке, экспедиции. Он уже тосковал по полю, вышедши из него не более двух месяцев назад.