Глухов прислонился к столу, где были разложены геологические карты. Бессмысленно устремил взгляд в окно. Вялые и несвязанные мысли вычленяли в уголке окна, не тронутого льдом, все тот же почерневший наст снега, придавивший прогонистую тонкую лиственницу, тянувшуюся изо всех сил вверх, к солнцу. Иногда его взгляд скользил по комнате и также ни на чем не останавливался: ни на развешенных многочисленных диаграммах, таблицах, планах горных работ, ни на столах вечно заваленных бумагами, книгами, отчетами. Проект не писался. Мысли расплывались…
«Вот и Володя покидает меня. С кем же я остаюсь здесь? И что задумал старина? Уйти в тайгу, чтобы не возвращаться и жить там… Жить? Но какой жизнью? Охотника? Охотник, как и геолог – от Бога. Найденов – не охотник. Тогда кем же, отшельником? Но он даже и в черта не верит …».
Александр встал и прошелся по кабинету. Мысль о Найденове потянулась дальше.
«Ну, проживет остаток лет своих в одиночестве. Зачем? Зачем нужна такая жизнь или хотя бы остаток ее, если она вне людей, вне общества? В тайгу уходят, чтобы вернуться. Правда, куда ему теперь возвращаться?…».
Пустынный дом и для самого Глухова был часто в тягость. Но он погружался в любимое детище – геологию, науку и жил в них. Они для него остались, пожалуй, той страстью, в которой он чувствовал себя комфортно и был ими не только захвачен. Он исследовал геологию. Мысленно не относил себя к категории ученых, даже имея докторскую степень. Степень, как казалось ему одному, была каким-то приложением умения его видеть то, что удавалось другим. Но на самом деле он был именно ученым. Увлеченным, искренним.
Иногда в зимние вечера к нему приходил Владимир, и тогда они вместе полировали блесны, готовились к рыбалке. Оба всегда не многословные, в такие вечера отогревались болтовней о том, о сем. Часто Владимир ночевал у него, особенно когда у того пошел разлад в семье. На работе не было такого дня, чтобы они не заходили друг к другу, или вместе не напрашивались к кому-нибудь, из семейных коллег, на блины или пельмени. Тогда это все могло закончиться теплой компанией, а иногда и с продолжением…
Но недавно и неожиданно для Глухова, Владимир объявил ему, что решил покончить с жизнью в поселке и уйти навсегда в тайгу. Глухов ответил ему какой-то шуткой, но Владимир, посмотрев на Александра, грустно заметил: «Понимаешь, я устал так жить…».
Сегодня Глухов ждал его и не мог ничего придумать, как уговорить друга остаться, выкинуть с головы блажь одиночества. Поскольку эта яма затягивает быстро и из нее, чтобы выбраться необходимо иное потрясение, которое займет нишу покинутого одиночества. Таким потрясением может быть только любовь к близкому человеку. У него же не осталось никого…
Дверь в кабинет распахнулась, и в потрепанном кожушке ввалился Владимир. Подошел к тумбочке, где стоял чайник, плеснул в кружку теплой воды. Добавил из кружки холодной заварки. Выпил.
— Ну, ты, Саша, и даешь! Не чай, а помои какие-то у тебя!
— Не пьется что-то!
— Что, над новым проектом корпишь?
— Не то, Вовка, не то ты говоришь!… Все думаю, что ты не лучшим предприятием занялся. Взял бы и написал проект на Сетте-Дабан, да нетрадиционным золотом занялся. А то в затворники какие-то подался. Зачем тебе это?
— Пойми, Саша! Отец мой в лагерях сгинул. Мать с голоду умерла в 47-ом году на Волге. Меня соседи в детдом отдали. Потом ни за что ни про что, местная власть меня посадила на нары и если бы не ты, я вместо трех – восемь лет бы шил верхонки.
— Но власть же тебя и оправдала, Володя! Ошибки случаются…
— Оправдала?! Если бы ты не околачивал ее пороги, а нанятые тобой адвокаты не доказали бы суду, что ошибка вышла, сидеть бы мне там еще долго пришлось. Власти, Саша, не до конкретного человека! Власти любого уровня нужна только масса, которой можно было бы управлять для достижения своих поставленных целей. А там, как управлять – неважно! Победителей не судят, если эти цели ею достигнуты, неважно какой ценой и за счет чего и кого. Вспомни, хотя бы историю освоения Колымы и нашей Якутии? Конечно, я понимаю…, цели нужны обществу. Но как ориентир для того, чтобы личность почувствовала возможность раскрыться ей в обществе. Поэтому у меня не укладывается в голове, почему никто не хочет думать о том, что есть конкретный человек со своими страстями и помыслами? Почему общая цель в нашем отечестве отделена от необходимости иметь свою цель индивиду, способного ее реализовать в обществе? Почему везде только и слышно: «одобрям-с!» и ничего более.
Владимир налил воду из трехлитрового баллона в чайник, воткнул вилку в розетку и продолжил.
Посмотри, о чем вещают вокруг нас! «Надо повернуться к человеку! К демократии! Нам нужна демократизации общества!». А на самом деле они не хотят ничего менять ни в структуре власти, ни в отношениях между людьми и властью. Задумали перестроить то, чего невозможно перестроить – идеологию! Ее нужно либо заменить новой, либо оставить старой и подумать, какое место в ней будет занимать личность. Но не подменять! Перестроить мозги не возможно, Саша! Идеология – это даже не разваливающийся дом, чтобы его подновить, в нем еще можно прокантоваться какое-то время, дабы, собравшись с силами и средствами, построить новый. Но идеологию «подновить» невозможно. Вся эта «демократизация» закончится в лучшем случае болтовней, как и закончилась горбачевская «перестройка». В худшем случае – новым переворотом, после которого мы проснемся не только в другом государстве, мы просто его потеряем.
— Власть тоже имеет право на ошибку, Володя. Она тоже состоит из людей, которые ищут, сомневаются…,- перебил Глухов.
— Что-о-о? Власть имеет право на ошибку? Отнюдь! Она лишена этого права, потому что состоит из массы мозгов, которые могут найти выход, если к этим мозгам прислушиваться. По-твоему и врач имеет право на ошибку, если убивает пациента на операционном столе, потому как не знает своего дела? Зачем тогда консилиумы врачей? Взрывник ошибается в забое? Да? Да если он ошибется, костей его не соберешь… Пойми, Глухов, есть области деяний, в которых нет права на ошибку. На сомнения? Да! Но на ошибку нет. Им не позволено этого ни должностью, ни специальностью, потому что они тогда все убийцы, кто физически, а кто убийцы духа человеческого…
Горбачев развязал дискуссию вместо того, чтобы делать, строить, а не перестраивать! В жизни нельзя ничего перестроить не построив, понимаешь, Саша! Можно только строить или ломать. Перестройкой никто не занимается! Перестраивает сарай только нищий. Перестройкой в принципе нельзя заниматься. Генсек нам всем лапшу на уши вешал, при этом не знал сам того, чего хочет сам. Но этим замешательством в умах власти воспользовались другие. Они вытерли о него ноги и народу теперь никогда больше уже не подняться. Мы уже – вырожденная нация. А на ее разложении как грибы появляются те, кто тяжелее хрена никогда в жизни ничего не поднимал.
Аргументы? Пожалуйста! Как можно перестроить общество, которое и так не видит в человеке человека?!
Владимир пошарил по карманам и, не найдя спичек, вытащил папиросу изо рта.
— По милости власти я, потеряв свободу, потерял семью и любимую женщину. Я не виню ее, нет! Сесть по такой статье, мало найдется декабристок, чтобы за мужем в лагеря идти. Но, понимаешь, она меня лишила возможности видеться с сыном. А когда я все-таки добился встречаться с ним, знаешь, что мне сын сказал?
Владимир смял сигарету, хотел, было, бросить на пол, но почему-то раздумал и сунул ее в карман.
— … Он мне сказал, что не хочет видеть меня, потому что я убийца и даже сплюнул. Понимаешь?! Ему втемяшили в голову, что правду говорит только власть, а не близкий ему человек. Для него я – просто оправданный убийца. Но убийца! Он осудил меня крепче, чем власть. Он отказался от меня, зная, что я оправдан! Почему? Да потому что у нас не принято оправдывать власть, а оправданных властью считают просто амнистированными! Власть никогда не будет каяться перед потерпевшими. Потому как она власть. Потому что, если она покается, то надо судить тех, кто посадил меня. А это, сам знаешь, в нашем отечестве невозможно. Что же мне остается делать, Саша? Оправданному властью и оплеванному дорогим человеком мне не осталось места в обществе!
Найденов, тяжело дыша, продолжал.
— Чтобы как-то жить среди людей, я женился второй раз. Не вышла у нас жизнь. Не вышла… Полюбил еще одну женщину, страстью, которой никогда не испытывал, - предала…
— Может надо еще раз попробовать, Володя? Есть же такие примеры… – Не уверенно перебил Найденова Глухов.
— Вот я и решил ее начать, Сашенька. Срублю зимовье в тайге и ко всем чертям общество, в котором для меня места не осталось. Харчишки на зиму есть. Лабаз, что забросили весной на Последний, помнишь, я тебе говорил? Там есть и продукты и то и сё… В забор себе записал. Правда, и тут надрали меня в бухгалтерии. Думал два спальника и палатку бэушной провести, так нет, новьем записали, хотя они три года, как уже в тайге. Пришлось с книжки снять последнее, что осталось…А ружьишко какое никакое тоже при мне. Боеприпасы кое-какие есть. Проживу как-нибудь…
— Пенсию оформил?
— Оформил, слава Богу. Наша бухгалтерша помогла эту канитель сделать. Правда, намекнула, куда, мол, такому бугаю на пенсию в пятьдесят. У меня же подземки много, ты знаешь…
— Так все-таки ты окончательно решил, Вова?
— Окончательнее не бывает.
— А одиночество не замучает?
— Я пол жизни в одиночестве Сашок. Свыкся. А чтобы не скучно было, поисковать буду маленько. Золото там есть на Последнем, только наши грамотеи от геологии не верят в него. Говорят, мол, такого промышленного типа не знают. Один ты вселил в меня надежду, что есть там что-то, но, по-моему, ты просто из солидарности со мной, Саша. А в душе, чувствую, тоже противник перспектив Последнего.
— Я так не говори, Володя. Говорил, что недоизучен объект. А одному там не под силу разобраться. Туда партию года на три надо ставить, Володя.
— Вот и партией я буду, и котом, который гуляет сам по себе. А поскольку у меня на раздумья времени не ограничено, глядишь и посчастливится под конец жизни удовлетворить тщеславие первооткрывателя.
— Ага! Стало быть, тебе не безразлично, что скажет об этом общество, коли думаешь об открытии? Ведь только оно одно признает открытие, а не тот, кто открыл…
— Нет, Саша! Мне наплевать, что скажет об этом общество. Мне бы хотелось самому себе доказать, что я геолог и что способен что-то доказать. Да и твою идею подтвердить насчет Последнего хочу. А потому, Саш, прощай! И прости, коли что… Для меня ты был и остаешься другом. А меня прости непутевого. Здесь смердеть не хочу, а там будь что будет…
— С кем едешь на базу?- перебил Глухов.- С Анохиным?
— С Васей. Обещал до места подбросить.
— Ну, счастливо тебе, Володя! Как-нибудь грусть-тоска возьмет, может и навещу тебя.
Обнялись.
Уже стоя у открытой двери, Владимир повернулся и, как бы между прочим, сказал:
— Ты помнишь мой балок на той стоянке, куда ты подсаживался вертолетом?
— Помню,- ответил Глухов.
— Так вот у восточной стенки балка листвяшка такая раскидистая стоит, а на ней доска прибита. Под той доской дупло. В случае чего, если когда заглянешь по охоте или рыбалке, а меня на месте не будет, отведешь доску в сторону, записку прочтешь, где я и когда вернусь. Думаю на Малтане зимовье поставить, чтобы к Сунтару пробираться, коли нужда принудит. Пока, Сашок! Не поминай лихом.- И захлопнул дверь.
* * *
Три года Найденов бедовал в тайге. Но назад его уже не пускал зарок, который дал самому себе. И мучился этим…
Вот и сейчас он шел обратно и неожиданно почувствовал неимоверную усталость и желание присесть. Сел на поваленное дерево, облокотился спиной о ствол раскидистой лиственницы. Перевел дух. Однако слабость нарастала вместе с болью и каким-то жжением в груди.
«Что-то ты, старина, стал разваливаться»,- мысленно обратился Найденов сам к себе и привстал. Боль в груди было усилившаяся, неожиданно отступила, и он почувствовал облегчение.
«Нет, рано мне еще разваливаться. К мясу идти надо. Там и передохну…».
И он пошел по тропе. Неожиданно для себя даже быстрее. Уже впереди показался сухостой у излучины ручья, где лежала туша убитого зверя.
«Надо же, потерять нож! Пришлось на базу за запасным возвращаться. Нет, все-таки стареть стал, что не говори».- Это он уже говорил себе вслух, вытаскивая на ходу из ножен якутский нож. Опустился на колени перед зверем. Боль в груди возвратилась, но тупая. Почувствовал учащенный пульс.
«Сердечко, все-таки, сердечко… Ай-я-яй, как же это меня угораздило-то…».
Он подсунул под себя рюкзак и сел. Отдышавшись, приступил, было свежевать оленя. Но опять отпрянул от него и начал задыхаться.
«Ну, вот и все, кажется, конец мой… Надо же, умереть рядом с убитым зверем! Жалко. Жалко все-таки, что зверь пропадет и я вместе с ним. Напраслина какая-то получается. Нет-нет, вот отдышусь и закончу свежевать. Конечно, не дотащить мне мясо. Но я в ручей его. Холодно уже. Не пропадет, а потом отлежусь и заберу оленя…».
Владимир очнулся, когда лицо покалывали холодные снежинки. Открыл глаза. Было все бело кругом. Только олень еще не был покрыт снегом. Падая на шкуру, снежинки таяли. Оттого шерсть оленя была мокрая.
«Долго же я прохлаждался…Выходит без сознания был… И все-таки не по-людски так умирать. Вставать надо».
Он подтянул ноги к животу, повернулся на левый бок и попытался привстать. Ноги застыли. В подошвах даже покалывало. Но руки холод не чувствовали. Оперся ладонями в снег. Получилось. Дыхание перехватило, но боли в сердце не было. Огляделся. Мелкий снег подхватывал сухой ветер. Холодало. Видно к вечеру заметет… Пора уже. Октябрь.
Олень застыл. Не делая резких движений, он снял шкуру до позвоночника. Вскрыл брюшину. Достал сердце, почки, печень. Вырезал язык и обрезал губы. Остальные внутренности завернул в шкуру и спрятал под завал. Разделанную тушу по частям перетащил под террасу и опустил в воду под топляки.
С несколькими кусками мяса и ливером в рюкзаке, он пошел к зимовью. Тропу уже кое-где заметало, и он прибавил шаг.
Когда Владимир открывал дверь в зимовье, пурга уже выла с посвистом. И ему подумалось, что это хорошо. Что он дома. Мясо скоро будет под надежным ледяным панцирем и тогда оно будет недоступно никому. С этой мыслью он перешагнул порог. Положил рюкзак у входа и, не раздеваясь, затопил печь…
Мыслей никаких не было. Была пустота, заполненная ароматом свежанины, да бликами рыжего огня на стенках сруба. Его даже не волновала мысль о том, что он мог не дойти и умереть. Он был сам – пустота. Ничто. Но это ничто дышало и вслушивалось в мир одиночества, который полнился и потрескиванием огня в печке, и звуками непогоды, утверждающей наступление зимы. Но странно, он это чувствовал, но не было мыслей от этих чувств. Они были, может быть, вне его, существовали отдельно и были сами по себе. И ему вдруг подумалось, что он на самом-то деле давно умер, а все, что он ощущает сейчас, это оттуда…И это была единственная мысль. Но он не стал ей противиться. Вслушивался в мир как бы со стороны. И почему-то он, мир, оказался никаким. Лишенным всего: объема, пространства, времени, красоты, противоречий. Просто миром вещей, звуков, состояний. И даже он сам – состояние неподвижного и не мыслящего существа. Да, да! Именно существа. Поскольку где-то и когда-то читал, что в человеке уживается две сущности. Одна представлена биологической (животной). Другая – социальной, то есть, общественной. Поскольку Найденов давно уже порвал с обществом, выходит стал именно существом животным… И неожиданно глухо рассмеялся.
И этот звук смеха хлестанул по сознанию так, что от неожиданности Владимир привстал с нар. Мысль вернулась к нему через о[сознание ] себя. При этом ему теперь казалось, что смех существует отдельно от него, и эхом, не стихая, но, нарастая, уже исходит из стен, потолка, окна – отовсюду. Он схватился за голову, и все прекратилось. Как будто отключил ощущения оттуда.
«Так и с ума можно сойти!». – Это была, пожалуй, главная мысль, утверждающая то, что он пока не сошел с ума. Это была всего только мысль о сумасшествии. Но все-таки мысль, а не ничто. Подобная мысль приходила к нему не раз. Это не пугало его так, как сегодня – его собственный смех оттуда.
Он зажег свечу. Его тень колыхнула пространство. Он это почувствовал всем своим существом, что именно не он, а физически ощущаемое пространство переместилось относительно его. Инстинктивно хотел схватиться за край стола. Но странно! Рука его схватила пустоту, и он удерживал ее… Но она не хотела, чтобы ее держали, и выкручивала руку. Он старался держать ее крепче, но она, поворачиваясь вокруг него, надвигалась на него и уже опрокинула в бездну…
Все-таки, видимо, пришел в себя быстро. Лежал подле стола. Опрокинутая свеча неистово топила воск, а он уже разбегался пламенем по полу. Дотянувшись до одеяла, свисавшего с нар, стянул его и накрыл пламя. Стало темно. Но он чувствовал свое дыхание, значит снова жил. Даже ощутил запах булькающего мясного варева на железной полубочке печи.